Городские сны (сборник) - Александр Станюта
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А в постановлении Политбюро будет сказано, что исполнение всего этого решено возложить на тройку – без кавычек: Меркулов, Кобулов и Баштаков (начальник 1-го Спецотдела НКВД СССР). Все документы запечатают в пакете № 1, поставят надпись: «О поляках, постановление Политбюро II 13/ 144 от 5.III.1940 г.».
А вот на другом конце света, в Америке, августовским утром того же 1939 года в кабинет молодого писателя Толливера входит его любимая женщина с фамилией Пойндекстер – знакомой всем с детского чтения «Всадника без головы» Майн Рида. Она высокая, рыжеволосая, и она умница. Она показывает ему местную газету «Nashvill banner» – «Нашвилский флаг», где черные большие заголовки сообщают о пакте между Берлином и Москвой. Он говорит, что все политики – одно жулье. Но у меня чувство утраты, говорит она, – как будто что-то потеряла, хотя и знала, что это давно потеряно. Жулье, твердит он. И она: а мне хотелось бы, чтобы все было по-другому. Потом, когда ее голова лежит у него на груди, говорит: подумать только, те парни, которых перестреляли в Испании, – выходит, они сражались там с фашизмом, погибали ради всего этого жулья в Европе!..
И в том же августе тридцать девятого в другом американском провинциальном городке молодой человек, историк по образованию, провожает на вокзале мать. Сперва я собиралась в Европу, говорит она, но потом… Правильно, отвечает он, держись от Европы подальше: там скоро будет ад кромешный, очень скоро…
Вот товарная станция, известная старым минчанам с давних времен как Брестский вокзал. В конце сентября 39 года сюда прибывают эшелоны с пленными польскими солдатами и офицерами. Минчане с Московской и Чкалова, Рабкоровской и Красивой, Проводной, из домов у Бетонного моста, Суражского базара и с Железнодорожной улицы подбегают к товарным вагонам, бросают полякам огурцы, яблоки, кусочки сала, вареную картошку, ломти хлеба. Мальчишки, смеясь, повторяют польское «дзенькую, панове». Молодые пленные тоже смеются, а кто постарше – нет, в глазах тоска. Никто не знает, куда их везут.
Их везут в Осташков, в Старобельский лагерь и в Козельский. Их везут в Катынь, чтобы расстрелять.
А вот июнь 1940 года. Франция капитулирует перед Гитлером. До Англии, Америки ему не дотянуться: «Черчилль и Рузвельт могут и дальше сидеть в своем плутократическом мирке, которым заправляют евреи!..»
До этого он выступает в Нюрнберге, своем любимом городе, не зная, что через пять лет это название войдет в историю словами «Нюрнбергский процесс». Во время речи там впадает в истерику. Хватается руками за лицо. Толпа покорена. Короткое замыкание между одним и всеми, остальными. Светловолосые матери с младенцами – и у них слезы выступают, в душе восторг».
III
Тот же июнь 40-го. Декада белорусского искусства в Москве.
На фоне Белорусского вокзала фотографируется группа минских артистов, музыкантов.
Певица Леокадия Забелла во втором ряду, повыше других ростом. Улыбка сдержанная. Суеверно старается не выставить напоказ, не растранжирить душевного подъема. Крошечный сын в деревянном доме у свекрови в Минске. Там же теперь и бывший муж, они расстались. Она любит другого.
Тот в Минске работает на радио. Ее подруга что-то сообщает ему запиской о Забелле. Записка – на отрывном листке календаря за 18 июня. Там напечатано, чем этот день вошел в историю:
«Шестой день шестидневки.
1936. Злодейски умерщвлен правотроцкистской бандой великий русский писатель и борец за победу коммунизма Алексей Максимович Горький (род. 28 марта 1868 г.)».
Охота на врагов народа расчислена по календарным дням. Не терять бдительности, быть начеку. Банды двурушников только и ждут, чтобы шпионить, умерщвлять…
А в августе того же года:
Иван Бунин, первый в русской литературе Нобелевский лауреат, сидит за своим писательским столом на вилле «Жаннет» в городке Грасс над средиземноморским побережьем. Внизу, вдали – море, позади – предгорья Альп, там когда-то бродил обезумевший Мопассан, которого Бунин читает только по-французски.
Как старый орел, угнездившись на горной скале, чутко следит Бунин отсюда за происходящим в мире.
Газеты, радио. Современная история, пропущенная через сито умолчаний и ошибок, неполной правды, задубелой лжи. Но он видит все насквозь.
Троцкий убит в собственном доме в Мексике. НКВД нашло и там, добралось: череп проломлен альпенштоком так, что виден мозг. Сталин организует в Гельсингфорсе демонстрации за коммунизм, хочет забрать Финляндию.
Какие они все-таки дьявольски неустанные, двужильные – Ленины, Троцкие, Сталины, фюреры, дуче!
Бунин не может забыть фашистам обыск на границе с раздеванием. Услышав по радио Германии Гитлера, взрывается:
Сколько блядского в этом пении, в языке!.. Разрушение жизни всего земного шара началось по воле одного человека, кто воплотил в себе волю своего народа, которому не должно быть прощения до 77 колена.
Минск, улица Московская… Первую конку пустили когда-то здесь: от былого Брестского вокзала до Виленского, теперь главного железнодорожного, и дальше по Захарьевской, центральной. Что она видела на своем веку, Московская, что слышала – не рассказать: сама история, живая, в лицах. Деревянные и каменные дома, с балконными решетками. Длинный и узкий гастроном с задушенным внутри пространством, зато с лепным советским изобилием на потолке. Молочный завод. И буквой «П» – открытый всем трамваям 1-го маршрута жилой дом № 24. Четыре этажа, восемь подъездов. Поэт Аркадий Кулешов написал стихотворение, где были строчки:
Я живу на улице Московской…Там стоит четырехэтажный дом.
Здесь получили квартиры и композитор Алексей Туренков, художник Валентин Волков. Не сумев эвакуироваться, они иногда прогуливались вместе по своей улице, переименованной немцами в Варшавскую. А потом Волков напишет свою историческую картину об освобождении города: «Минск, 3 июля 1944 года». Улица на полотне будет не Московская, а Ленина – сплошные руины.
Осенью 1940-го Бунин приближается к своему 70-летию. Запоем пишет. Чует удачу, бегает в волнении на площадке возле дома. Молится в дневниках.
Он бежал с женой от большевиков из Москвы в мае 1918-го. Орша, оккупированная немцами. Бунин, едва веря спасению:
– Никогда не переезжал с таким чувством границы! Весь дрожу! Неужели, наконец, я избавился от власти этого скотского народа!
Как-то болезненно рад, когда немец бьет в лицо служащего, норовящего что-то сделать еще по-большевистски. Время в Орше уже нормальное, не передвинутое, как у советов, на два с половиной часа вперед.
Наутро – Минск. Серо и скучно. Поезд идет на Барановичи и Брест. А Буниным надо на Гомель, чтобы через Киев попасть в Одессу. Тащатся с чемоданами с Брестского вокзала на Виленский. Два больных немецких солдата помогают. По Суражской, по Московской до Западного моста, по Бобруйской (если только не было прохода к поездам со стороны Мало-Георгиевской, позже – Толстого).
Захарьевская улица, где немцы дают разрешение на выезд. Пруссаки-охранники у входа… От Гомеля Бунины плывут по Сожу пароходом. На палубе пьют пиво, едят сало. Он с увлечением говорит. Берега у Наровли тонут в густой зелени. Когда-то он бросал за борт в Индийский океан прочитанные книги, что-то суеверно загадывая. Сейчас ничего не загадывается.
И вот уже Франция, 1940-й. Россия звучит из радиоприемника за полгода до ужасающей войны: счастье и трудолюбие Советского Союза, танцульки без конца. И уже месяц до войны. А радио поет: «Слово Сталина в народе золотой течет струей…». Бунин взбешен:
– Ехать в такую подлую, изолгавшуюся страну?
Наступает 1 июля 1941 года:
– Страшные бои русских и немцев. Минск еще держится.
Он ошибается. Или так хочется? Минск уже сдан четыре дня назад. В «Жизни Арсеньева» он писал о Витебске, о Полоцке. Теперь:
– Взят Витебск. Больно. Как взяли Витебск? В каком виде? Ничего не знаем!
IV
О чем, собственно, все это мое думанье, говорил он себе уже не раз, – и что все-таки я стараюсь снова увидеть, получше рассмотреть, опять и опять проводя перед глазами, будто в замедленных кадрах, то, что осталось где-то позади, давно прошло и снегом замело, и что было когда-то здесь, вот в этом городе, или в других местах, даже далеких, но приближающих себя и свое время к тому, о чем подумалось сейчас?
Но если это все, это оно идет сейчас сюда, ко мне, навстречу, значит, ему такое нужно тоже? Значит, тут тоже есть какой-смысл, важный уже ему, тому, о чем мы думаем, что возвращаем, вспоминая? Мы так уверены, что только мы, одни мы действуем, когда что-либо оживляем в памяти, что никогда себя не спросим, даже в шутку: а если то, о чем мы думаем, все это прошлое – и без того живое и как-то реагирует на наши вызывания его к себе, то есть, в свою очередь тоже что-то делает с нами?..
Он говорил себе: – ну разве я смог бы все это выразить, если бы взялся писать об этом даже только для себя одного, если бы взялся закреплять это, останавливать время в определенном месте, останавливать миг, который вдруг привиделся, выступив из полутьмы былого, давнего… Разве бы мне удалось это проследить и воссоздать? Ведь одно цепляется за другое, и с чего ни начни, идет словно по кругу, замыкается, или по спирали, витки которой ширятся и ширятся – и нет конца. И будто уже связано между собой абсолютно все на свете, далекое даже физически, в пространстве, не то что во времени.