Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Самая большая премия – королевская: шесть тысяч песет. Представляешь, Далмау? Шесть тысяч! И если ты продашь картину, а ты обязательно продашь, – еще четыреста. Целое состояние!
Тогда его взгляд, обычно кроткий, загорался несбыточной мечтой, которую Далмау всячески гнал от себя: невозможно, чтобы он, в конечном счете художник начинающий, превзошел великих мастеров.
– Ладно, – уступала Грегория, немного подумав, – но ведь назначено около тридцати разных премий.
– Нам будет довольно и какой-нибудь в тысячу песет, согласна? – отшучивался Далмау.
– Ты ее получишь. Точно. Я молилась, чтобы…
Далмау скривился, и она не стала продолжать.
Мать тоже подбадривала его, когда они обедали по воскресеньям, даже маленькую Хулию привлекла к этой задаче: девочка показала свой портрет в садике Народного дома, и все дети, все-все-все, захотели, чтобы Далмау их нарисовал тоже, а она сказала… И Хосефа ерошила волосы девочки, улыбалась, протягивалась, чтобы поцеловать ее в щечку, а та вырывалась, чтобы ее не перебивали. «Есть одна девочка, Мария, вот ее ты нарисуй, а Густаво не рисуй, ладно?» Хосефа смотрела на сына, который делал вид, будто внимательно слушает. Улыбалась. Нет. Об Эмме они не говорили, хотя теперь Хосефа была бы рада, если бы Далмау проявил настойчивость, как это бывало раньше. Ей бы очень хотелось, чтобы этот новый Далмау, тот самый, кто на ее последний день рождения, весь сияя, принес подарок – подержанную швейную машинку, возобновил бы отношения с Эммой и порвал с католичкой, которая так раздражала Хосефу.
В паре газет появились отзывы о «Мастерской мозаики», оба критика дружно приветствовали возвращение Далмау Сала, того самого, кто в рисунках запечатлел души trinxeraires, и теперь, после целого ряда несчастных жизненных коллизий, готов представить городской публике великолепную, выдающуюся работу, которая, по мнению ряда знатоков, имеет серьезные шансы получить премию.
Тем временем Далмау продолжал увлеченно работать во Дворце музыки над тренкадис, покрывавшими стену, и мозаикой, составлявшей тела музыкантш, бюсты которых изваял Эусеби Арно. Он трудился вместе с другими работниками Маральяно, в том числе Грегорией, которая, стоя на коленях, выкладывала кусочками смальты ноги одной из муз и была так погружена в работу, что Далмау мог беспрепятственно любоваться ею с противоположного конца изогнутой сцены, где занимался одеянием богини, игравшей на поперечной флейте. Ее каштановые волосы были стянуты в хвост, чтобы не мешали работать, и на фоне стены выделялся чистый профиль нежного лица, спокойного, безмятежного. Она была худощавая, с маленькой грудью, и формы не бросались в глаза, особенно под просторным платьем, какие она всегда носила; в любом случае, думал Далмау, глядя на девушку, не скажешь, что она чувственная, сногсшибательная, вызывающая. Грегория – спокойная, осмотрительная, аккуратная…
Далмау чувствовал, что их отношения изменились с тех пор, как он представил картину на Международную выставку изобразительных искусств. Грегория поддерживала его, пока он писал картину, они вместе отнесли полотно и рассчитывали на успех; это укрепило их связь, если можно так назвать чисто целомудренные отношения. Все это изменило и самого Далмау: он снова начал писать, волшебство вернулось его глазам, его рукам, в его душу. Впечатления вновь переполняли его, иногда смущали, и причиной тому не алкоголь и не морфин, а равновесие, которое привнесла в его жизнь девушка, что самозабвенно трудится, стоя на коленях у ног музы, играющей на скрипке. Нежность захлестнула Далмау, мурашками пробежала по спине. Так и подмывало пересечь сцену, схватить ее, поднять на руки, отнести в укромное место и там любить, нежно и бережно, чтобы не напугать. Далмау гнал от себя такие фантазии, но вот Грегория, устав от одной и той же позы, закрыла глаза и откинулась назад, выгнув спину; обозначились стройные девичьи груди, торчащие вперед, будто бросая вызов той самой богине, которую девушка воплощала в жизнь на сцене концертного зала, и это окончательно выбило Далмау из колеи. Желание росло, выходило из-под контроля.
Он отвернулся, склонился над собственной музой, той, что с поперечной флейтой. Грегория – католичка, подумал с сожалением. Это разверзало между ними бездну. Ее родители тоже католики, даже чересчур правоверные, что она сразу дала понять, даже не осмелившись представить им своего ухажера. Если все пойдет так, как ожидает Далмау, и он добьется успеха или хотя бы признания и сможет жить своим искусством, настанет время создать семью, завести жену, детей, собственный дом… Он хотел бы взять в жены Грегорию, но как преодолеть религиозные убеждения девушки, когда они так глубоко укоренены? Сам он не собирался ни принимать католицизм, ни лицемерить, лгать, кривить душой и был уверен, что Грегория тоже не поступится своей верой: религия сияла над ней, будто нимб, вдохновляла ее речи, а главное, все ее поступки определялись понятиями не только греха, но и прощения, милосердия к окружающим и божественной широтой души, способной любой проступок, пусть даже грех, обратить в простой житейский казус.
Далмау не представлял, как развязать этот узел, не позволявший их отношениям развернуться в полную силу, но предчувствовал, что выставка станет для обоих поворотным пунктом; поэтому, когда в день святого Георгия экспозиция не открылась, поскольку экспонаты из Португалии и Японии задержались в пути, он огорчился. Однако Далмау, как и другим художникам, было позволено прийти во Дворец и посмотреть, как развесили их работы, что он и сделал вместе с Грегорией. «Мастерская мозаики» была выставлена на главном этаже, в восьмом зале, одном из тех, что выходили в центральный пролет. Картины Касаса и Рузиньола висели в четвертом зале, через открытую дверь Далмау мог видеть работы модернистов, более двадцати, но войти не осмелился. Войдет, когда откроется выставка, и тогда часами, целыми днями станет созерцать эти шедевры, а также выставленные в одиннадцатом зале неподражаемые картины французских импрессионистов, к которым его влекло с неодолимой силой.
Грегория сжала ему руку, когда они вошли в нужный зал и увидели «Мастерскую мозаики», она светлым пятном выделялась на фоне картин этак сорока, развешенных по стенам, и скульптур, расставленных посередине зала, среди которых была работа Эусеби Арнау,