Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он поднес стакан к губам, и палочка, предназначенная для того, чтобы поддевать улиток, хрустнула в другой его руке. Какие они все козлы! Говенные святоши! Ханжи проклятые! Нет, его место не там, не с теми, кто идет по жизни, держась за святых и богородиц, но это не значит, что он должен отступить. Далмау взбодрился.
Он покончил с улитками и соусом, съел весь хлеб, макая его в кастрюльку, где оставалось масло, пока полностью не очистил ее, и попросил флан на десерт. Ему принесли щедрую порцию, с запахом ванили. Кофе. Без ликера. «Нет», – отказался он. Спиртного не надо. Еще кофе, покрепче. Теперь, хотя он и выпил порядком с тех пор, как покинул Дворец искусств, от обильной еды и кофе желудок успокоился и в голове прояснилось достаточно, чтобы вернуться домой, сесть за стол в съемной комнате и при свете свечи делать наброски: церкви горят, и горгульи, чудовища, которыми стращали верующих, предупреждая о том, какое зло творится за благодатными пределами храмов, оживают, разбивают витражи и приносят в освященные места грешное пламя.
Рассвет застал Далмау за столом, где сон одолел его, и голова упала на ворох листов, на которых запечатлевалось, обретало форму его новое видение искусства: живопись, взыскующая справедливости, далекая от буржуазного понятия о красоте. Он будет писать для рабочих. Покажет в своих творениях реальность народной борьбы, а начнет с атаки на Церковь, изобличая злодейства, одно из которых только что погубило его мечту. Так он решил, и это его решение единодушно подкрепили десятки рабочих, которые трудились в концертном зале Дворца музыки, когда Далмау, весь окоченевший, проспавший всего часа два на стуле, за столом, вошел в партер и направился к замыкающей стене, где сотрудники Маральяно все еще работали над тренкадис и мозаиками.
Он опоздал. Даже не успел позавтракать, а значит, не имел возможности услышать, как грамотеи в тавернах и столовых зачитывают вслух статьи из прогрессивных газет, где, в частности, излагалась история о том, как скульптура Родена оказалась на помойке вместе с картиной Далмау Сала, молодого каталонского художника, своим искусством затмевавшего мастеров из кружка «Льюков», а потому под предлогом непокрытой груди и обнаженного лобка миниатюрной феи они исхитрились изъять картину из экспозиции, не допустить того, чтобы с ней ознакомилась широкая публика. Критика разила наповал. И республиканская, и анархистская пресса обрушивалась на «Льюков» и на их обветшалые догмы, запрещавшие женскую наготу и поддерживавшие постулаты косной, реакционной религии.
Но если Далмау не слышал этих глашатаев наших дней, им внимали многие мастеровые, которые работали по дереву, по железу, по стеклу или керамике во Дворце музыки, и многие из них, причастных к искусству, почувствовали себя оскорбленными и поддержали своего, такого же, как они, трудящегося. «Не падай духом, парень!» – подбодрил его краснодеревщик, уже немолодой, и робко зааплодировал. Все, кто работал в партере, встали или обернулись и присоединились к аплодисментам. «Пиши дальше». «Не дай себя одолеть». В единый миг практически все, кто сновал по лесам, работая над веерообразными сводами, арками, балками потолка, близко поставленными, чередующимися с керамическими деталями и обрамляющими будущий световой люк; кто трудился над украшением стеклянных завес, заменивших стены; над люстрами чугунного литья, над капителями колонн, над плиточным или мозаичным полом, да и собственные его товарищи-мозаичисты – все устроили овацию, громом прогремевшую в концертном зале.
– Первые аплодисменты в этом зале! – крикнул кто-то.
– Первый успех, – прибавил кто-то другой.
Перед тем как подняться на сцену, к своим, Далмау задержался и оглядел этих ремесленников, чье мастерство сделало модерн великим; в горле у него запершило, глаза увлажнились, и он кивнул и зааплодировал им в ответ. Вот она, его публика, а не буржуй, который платит песету за вход на выставку; они, и фабричные рабочие, и продавцы в магазинах. Вот кому он должен посвятить свое искусство. Сколько раз ему твердили это мать, Эмма, даже Монсеррат до того, как ее убили: художник, живущий за счет своего искусства, сливается с миром капитала. Такова доктрина анархистов, республиканцев, поборников прогресса. Искусство принадлежит народу, им пользуются, его распространяют безвозмездно; произведение искусства не должно превратиться в предмет купли-продажи, предназначенный исключительно для богатых; источник искусства – народ, именно он, не профессионалы, обладает огромным творческим потенциалом. Эмма просила у него три картины для Народного дома, а он отказал. Да, тогда он еще не вернулся к живописи, но, когда уже был в состоянии творить, создал произведение для богачей и буржуев, назначив за него цену в четыреста песет. Далмау не знал, что Висенс, капитан «молодых варваров», и даже сам Тручеро попрекали Эмму тем, что художник не сдержал слова, а она отговаривалась: дескать, конкретных сроков никто не назначал и картины рано или поздно будут написаны.
Обводя взглядом собравшихся, Далмау увидел своих товарищей и между ними Грегорию, которая хлопала в ладоши так сильно, что кожа могла бы растрескаться на ее нежных руках. Она плакала. Слезы струились по щекам из покрасневших глаз, под которыми темнели круги, явный признак бессонной и беспокойной ночи. Далмау остановил на ней взгляд, спрашивая себя, есть ли выход для них двоих.
– Все может оставаться как прежде. Зачем нам что-то менять? До сих пор мы были очень счастливы.
Так ответила Грегория во время обеда, в столовой, куда они отправились после того, как девушка подошла к Далмау и хриплым голосом сказала, что им нужно поговорить. Далмау согласился; нежные чувства к девушке, может быть даже любовь, он сам не мог себе до конца уяснить, вызывали в его душе неожиданный отклик: он горевал, видя, как она плачет;