Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хосефа вздрогнула, оставила швейную машинку и обернулась, глядя, как Эмма убегает с дочерью на руках. Женщина, рискующая жизнью ради рабочего дела; женщина, отдающая свое тело, чтобы помочь близким… робеет перед Далмау, боится предстать перед ним? Одно не вяжется с другим. Столько всего произошло, столько времени миновало, что Эмме должны уже быть безразличны поступки Далмау, его присутствие, даже его мнение. Хосефа невольно улыбнулась при мысли, что, может быть, где-то еще тлеет искра той чудесной юной любви, которая соединяла их в давние годы.
– Спокойной ночи, – крикнула она Эмме вслед.
Едва ступив за порог дома доньи Магдалены, Далмау остановился как вкопанный.
– Ты! – заорал он так громко, что прохожие обернулись.
Маравильяс ждала его у самой стены, чуть в стороне от тротуара, но люди все равно от нее шарахались. Прошло чуть больше двух лет с тех пор, как Далмау видел trinxeraire в последний раз, и девчонка еще сильней исхудала. Далмау попытался прикинуть ее возраст: он рисовал беспризорных детей в 1901 году – в год смерти Монсеррат, разве такое забудешь. В то время Маравильяс не смогла точно сказать, сколько ей лет, восемь или десять, значит сейчас ей тринадцать или пятнадцать, а она не выросла ни на сантиметр. Старая, истрепанная кукла, грязная, порванная, ужасающая.
– Как смеешь ты попадаться мне на глаза! – снова завопил он, и снова люди оборачивались, глядели на него и на нищенку.
– Я кое-что узнала и должна тебе рассказать, – заявила Маравильяс.
Далмау остановился в паре шагов от trinxeraire, выставив руки вперед.
– Рассказать? Ты? Что ты можешь мне рассказать? Ты меня предала. Заложила меня полиции! Знать тебя не хочу.
– Я тебя не предавала, – перебила она. – Не понимаю, о чем ты говоришь.
– О полиции! – кричал Далмау. Маравильяс отрицательно качала головой. – О том утре, когда меня отвели в участок на Консепсьон… – (Девочка продолжала мотать головой, поджав губы, удивленно вскинув почти невидимые брови.) – Вы меня выдали… ты и твой братец!..
Далмау огляделся, ища глазами Дельфина.
– Он умер, – кратко сообщила Маравильяс. – Чахотка.
– Ладно… Я… я соболезную. Но ведь это вы двое заманили меня в ловушку, чтобы получить награду от Мануэля Бельо.
– Нет. Неправда. Мы тебя не предавали. Мы бы никогда не поступили так.
Далмау засопел. Точно так же они с братом водили его взглянуть на женщин, утверждая, будто нашли Эмму. У них, наверное, не все дома, заключил с тяжелым вздохом.
– Что ты узнала? – все-таки спросил он с некоторой опаской.
Она протянула руку, заскорузлую, обернутую в черные лоскутья, хотя стояла июньская жара. Далмау порылся в кармане.
– Церковная паперть – хорошее место, чтобы просить милостыню, – начала девчонка, а Далмау тем временем готовил деньги. – Люди часто разговаривают после мессы.
Далмау сделал ей знак продолжать.
Грегория раскрыла перед прихожанами проект картины, которую он задумал: церковь в огне, ожившие гаргульи, священники разбегаются или предаются плотскому греху, папу насилуют, Бога одолевает дьявол… Много идей, воплощенных в набросках, которые девушка могла увидеть, пока он варил кофе, давая ей время одеться, чтобы донья Магдалена не застала ее в непотребном виде. «Каналья!» – написала Грегория на одном из этих рисунков; такое вот прощальное слово. Далмау не обиделся, не придал этому значения: девушка явно злится потому, что ее отвергли; но теперь он понял: Грегория внимательно рассмотрела наброски, из которых должна вырасти картина. Маравильяс рассказала, как возмутились прихожане. «В церкви, в Барселонете», – отвечала она на вопросы Далмау, который хотел удостовериться, что девчонка по той или иной причине не пытается в очередной раз обмануть его. «В какой церкви? Почем мне знать! Все они одинаковые. Что-то там у порта… святой такой-то у порта». Далмау кивнул, Сан-Микел дель Порт, приход Грегории.
– Там полно тех, кто хочет с тобой разобраться, пока ты не написал картину, – предупредила его trinxeraire. – Поменяй квартиру, – посоветовала она. – Те люди знают, где ты живешь.
Далмау ей заплатил, Маравильяс смешалась с толпой и исчезла за маленькой тележкой, которую вез ослик, совсем крохотный. Далмау следил, как девочка тенью скользила между прохожими, и спрашивал себя, скоро ли она появится вновь и будет ли это к добру или к худу.
К огорчению доньи Магдалены, он перебрался в комнату на четвертом, и последнем, этаже старого, подобного лабиринту дома в тупичке на улице Сан-Пере-мес-Алт, неподалеку от Дворца музыки. Предупреждение Маравильяс лишь укрепило его в решении, уже принятом: нельзя писать картину в этом доме. Не понадобится вмешательство болтунов с паперти церкви Сан-Микел; сама донья Магдалена порвет в клочья холст и выставит его вон. «Хочу перебраться поближе к работе», – объяснил он хозяйке и, не дав времени возразить, на прощание, к изумлению женщины, поцеловал ее в щеку..
Он и в самом деле хотел поселиться поближе ко Дворцу музыки, путь туда и назад занимал несколько минут, и это позволяло экономить время. Так и протекала теперь его жизнь: отработав в здании, которое день ото дня, по мере того как мастера самых разных искусств и ремесел продвигались в своих трудах, обретало все больше великолепия, он бежал домой, чтобы затвориться в жалкой комнатушке: единственным ее достоинством было то, что она выходила на террасу, где женщины сушили белье и откуда проникал свет, свет довольно тусклый, как это бывает в переулках старой Барселоны.
Маральяно сожалел о том, что произошло с «Мастерской