Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Экономический кризис подогревал ненависть, копились обиды, усиливалось противостояние. Стачки почти прекратились, а те немногие, какие происходили, – в 1907 году всего двадцать – заканчивались провалом: рабочих заменяли штрейкбрехерами, что обходилось даже дешевле. Отсутствие реакции со стороны профсоюзов и рабочих обществ обеспечило предпринимателям абсолютную власть, которую они употребляли, вводя драконовские порядки на своих фабриках. Продолжительность рабочего дня оставалась бесчеловечной, хотя безработица росла. В тот год двадцать процентов ткачей – немалая доля наемных трудящихся – остались без работы; а также половина сапожников и четверть кожевников.
Конфронтация ощущалась не только на улицах: она захлестнула и прессу. Леррус, отстраненный от Республиканского Единства, а значит, и от газеты «Эль Прогресо», которую сам создал, публиковал свои сенсационные, полные демагогии статьи в периодических изданиях, которыми руководили молодые лидеры, разделявшие его ярость и страсть. «Ла Ребельдия», «Эль Дескамисадо», еженедельник «Ла Кабила», даже феминистский журнал «Эль Гладиадор» стали рупором радикальных республиканских идей, чуждых каталонизму, который защищала Церковь.
Таким было положение вещей, когда Эмма, начиная выполнять обещание, данное при освобождении Далмау, принесла в Народный дом картину, крайне агрессивную и непочтительную по отношению к Церкви; это совпало с кульминацией борьбы Лерруса и его рабочих против всего мира. Республиканский лидер решил показать картину журналистам, чтобы создать конфронтацию еще до открытия Народного дома, и Далмау нежданно-негаданно оказался в центре ожесточенной борьбы, политической, общественной, религиозной, сотворив картину, ставшую иконой противостояния. Критики, журналисты и политики горячо обсуждали ее в прессе. Возмущенная толпа поджигает церковь, одна стена которой уже пылает. Гаргульи, столь милые сердцу Далмау, обернувшись чудовищами, преследуют священников и монахов, которые удирают, унося свои сокровища. Многие искали в Барселоне храм, послуживший для художника моделью, но не нашли. Экстремистские газеты превозносили картину. «Она показывает народу путь: громить Церковь». «Смелее, вперед!» – призывали радикалы. «Это нестерпимо!» – стонали консерваторы. «Хула!» «Святотатство!» В углу картины к мужчине, который вцепился в большой серебряный крест, точно такой, в каком содержались мощи святого Иннокентия, сзади припал козел с огромными изогнутыми рогами. Крест наполовину скрывал лицо мужчины, но густые бакенбарды, которые сползали по щекам, соединяясь с усами, указывали без тени сомнения на Мануэля Бельо, производителя изразцов. «Далмау Сала много лет был его учеником, – писалось в одной статье, – ему ли не знать пороки учителя?»
Еще не состоялось официальное открытие, а у дверей Народного дома уже происходили стычки: летели камни, завязывалась рукопашная борьба. Науськивая своих последователей, Леррус поддерживал напряжение вокруг картины Далмау. Такова была его тактика: оскорбления и богохульства; подстрекательство к дракам; противоречивые, полные преувеличений статьи; ожесточенные стычки с карлистами, защитниками католической веры; нападения на митинги, церковные шествия, даже на праздничные гулянья, где танцевали сардану. Всем этим республиканец создавал себе репутацию борца против богачей и буржуев. Вокруг этой борьбы он объединял всех недовольных и обездоленных, призывая их к насилию и к агрессии, пытаясь направить в нужное для себя русло неудержимую лавину рабочего движения.
Настало последнее воскресенье октября 1907 года. Большой зал Народного дома был переполнен, пришли не только те, кому полагалось присутствовать при церемонии, но и многие из рабочих, имеющих право пользоваться помещениями в праздничные дни и не преминувших присоединиться к торжеству. Далмау, стоя на первой галерее, где обычно располагался пианист, прямо над головами людей в зале, волновался так же, как в день открытия Международной выставки изобразительных и прикладных искусств. Несмотря на то что о его работе было написано немало критических отзывов, ему надо было вглядеться в лица, прочесть на них, какое впечатление производит его работа. Ничто не должно отвлекать внимание зрителей, хотя, конечно, эмоции, личная заинтересованность или пафос рабочей борьбы могут помешать восприятию чисто художественных достоинств.
Взглянув направо, он увидел Эмму. Поджал губы, словно сетуя, что нужно дожидаться Лерруса и других лидеров, и она ответила вымученной улыбкой. Вся такая праздничная, красивая. Хосефа засиживалась допоздна, шила ей обновку: длинную, до щиколоток, узкую юбку цвета морской волны и белую блузку с глубоким вырезом; простой льняной ткани, из которой та была пошита, не видно было из-под великолепных разноцветных шелковых кружев, какими Хосефа украсила ее. Эту красоту Хосефа одолжила у одной продавщицы, для которой время от времени выполняла кое-какую работу. Та вначале заартачилась – кружева дорогие, если они вдруг пропадут или порвутся, ей придется платить; но заговорила по-другому, когда Хосефа призналась, для чего их просит. «Мы с мужем собираемся посмотреть, как станут открывать картину!» – воскликнула она с энтузиазмом. Туфли тоже одолжили у соседки, но больше всего обеих восхитил корсет, который Хосефа не только подогнала под вырез блузки, но и расставила так, чтобы он не сжимал грудь. «Говорят, во Франции уже не носят корсетов, – оправдывала она свои переделки. – Там носят… бюстгальтеры, из одного куска ткани, на бретельках, они застегиваются сзади и поддерживают грудь». В конце концов обе весело рассмеялись. Нарядная, элегантная, в юбке, подчеркивающей фигуру, но не стесняющей движений, без корсета, стискивающего грудь, Эмма казалась богиней, вознесшейся над простыми смертными. И все-таки она явно нервничала, то озиралась в тревоге, то рассеянно скользила взглядом по залу; переминалась с ноги на ногу, складывала руки на животе, убирала их за спину, ни минуты не оставаясь в покое.
С тех пор как Далмау оставил картину у ее изголовья, Эмма избегала его; все переговоры с республиканцами, все формальности дарения картины Народному дому шли через его мать. И все равно при мысли о том, что Эмма причастна к его творению, в Далмау пробуждались давно забытые чувства. Почему бы им двоим хотя бы не возобновить дружбу? Гибель Монсеррат осталась далеко позади, как и споры,