Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом он пошел своей дорогой, и ночные звуки хлынули Эмме в уши, и она съежилась под черным беззвездным небом. Резкий порыв ветра, может быть просто морской бриз, обернулся ледяной крупой, которую бросил ей в лицо немилосердный город. Тогда она разрыдалась от беззащитности и одиночества, и дрожь объяла и дух ее, и тело, и заменила ей сон, который не пришел даже с рассветом.
16
Какое чудо!
Хосефа подошла, чтобы рассмотреть подробнее; Хулия, которой уже исполнилось три года, увязалась за ней, строя забавные рожицы. Далмау улыбнулся при виде такой детской непосредственности, заулыбались и донья Магдалена, квартирная хозяйка, и Грегория, милая девушка: ей еще не исполнилось и двадцати, и она работала вместе с Далмау в мозаичной мастерской Маральяно. Была она спокойная, тихая; длинными, ловкими пальцами укладывала самые мелкие кусочки смальты так тщательно, как не получалось ни у кого. К этим самым пальцам нежно прикасался Далмау, когда они сидели за столиком в кафе, гуляли по парку, держась за руки, или развлекались в каком-то другом месте, благо их в городе было не счесть.
Далмау пригласил мать и Грегорию к себе в комнату, чтобы показать им картину, которую собирался подать на Пятую международную выставку изобразительных и прикладных искусств в Барселоне. Хосефа подумала, что девушка, наверное, может по памяти воспроизвести каждый штрих, каждый мазок в той последовательности, в какой они появлялись на холсте, и теперь притворяется взволнованной просто из солидарности с ней, но промолчала. Грегория была католичка – ревностная, признавался Далмау, – скромная, молчаливая, благоразумная, и это отталкивало Хосефу, ведь такой стереотип женщины анархисты всячески поносили. Но сын ее возродился, о чем говорили и чувства, переданные через картину; еще и поэтому Хосефа молчала, признав, что девушка, невзирая на ее веру, смогла непонятно как преобразить Далмау.
Вот о чем думала Хосефа, радуясь ласке весеннего солнца, щедро струившего свой свет в съемную комнату, что само по себе было невиданным чудом и для нее, и для маленькой Хулии, и для всех тех, кто ютился в ветхих домах, в переулках один другого уже, куда не заглядывало средиземноморское солнце, без удержу озарявшее остальные кварталы города. Далмау торжественно сдернул простыню, закрывавшую картину; три женщины и девочка выстроились перед полотном как на параде. Солнце обрушилось на многоцветные тени, мелькающие среди бесчисленных полутонов серого цвета, согласно технике великих французских импрессионистов, которую перенял Рамон Касас, любимый художник Далмау; техника эта состояла в том, чтобы не использовать при изображении теней черную краску.
Далмау и прежде знал эту технику, изучал ее, но поддержка Маральяно в тот год, когда он пытался что-то создать, оказалась решающей. Итальянец показал себя настоящим наставником, иногда более увлеченным работой, чем сам автор. Получить серый цвет, используя черную краску, – простой вопрос пропорции, а сделать это красной, зеленой, голубой – творческая задача, требующая глубокого понимания света, особой оптики, выходящей за пределы общепринятого.
И Далмау заново обрел волшебство, и добился этого постепенно, без чрезмерных усилий, просто по мере того, как дух его приспосабливался к жизни, к веселью товарищей, к улыбке Грегории, к мастеру Маральяно и Дворцу музыки, бодрым речам Хосефы, которая воскресенье за воскресеньем подвигала его на то, чтобы он снова занялся живописью; даже к маленькой Хулии, которую его мать уже брала с собой в кафе как внучку или принятую в семью сиротку. «Нарисуй мне картинку», – как-то раз попросила девочка. Далмау со значением взглянул на мать, но та пожала плечами, будто она тут ни при чем, но тотчас же попросила официанта принести бумагу и карандаш. Закончив рисунок, Далмау не сразу отдал его девочке. Всмотрелся в него, и лицо Хулии вызвало из памяти обрывки воспоминаний: Эмма, юность, которую они прожили вместе. Хулия не очень походила на мать, рубленые черты отца-каменщика слишком явственно проступали, скрывая под собой все, что дочь могла унаследовать от матери, и это Далмау перенес на бумагу как верное отражение реальности. Но рисунок жил, сообщал нечто большее, чем простое сочетание штрихов. Далмау закрыл глаза и возблагодарил судьбу: его рука вновь обрела способность завораживать.
Он очнулся от грез, заметив, что уже не держит листка. Хосефа все поняла. Вгляделась в личико Хулии, кивнула и отдала картинку девочке:
– Вот, солнышко. Смотри, какая ты хорошенькая!
Пока Хулия выражала свой восторг пронзительным воплем, она взглянула на сына; об Эмме они не говорили.
Далмау несколько раз о ней спрашивал. «Меня уже не задевает эта тема, я просто хочу знать», – уверял он. Мать не отвечала. Они не говорили об Эмме.
Картина, которую Далмау собирался представить на Выставку изобразительных искусств и которой все молча любовались в залитой солнцем комнате, изображала сцену из жизни мастерской Маральяно – несколько человек, мужчины и женщины, работают за длинным столом над большим мозаичным полотном, еще не законченным: пять фей резвятся на песчаном берегу реки. Две воздушные, словно парящие в воздухе нагие фигуры завершены; три остальные, а также река и берег, едва намечены кусочками смальты. Далмау выбрал час, когда солнце садится над Барселоной, и получился цветовой контраст между мастерами, их столом, их инструментами и излучающими свет песчаным берегом и сияющей кожей фей. Первоначально он не намеревался представлять свою картину на конкурс, в котором собирались участвовать великие мастера каталонского модерна Касас,