Долгая ночь (СИ) - Юля Тихая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совсем другое дело — твоё место.
Так получается, что об этом не принято говорить. Все знают, что оно есть у каждого двоедушника; но рассказывать неловко, неудобно, и только родители упоминают что-то такое расплывчато незадолго перед Охотой. Мама называла своё «точкой покоя» и говорила о небе, о ветре, о свободе и чувстве маяка; папа гудел неразборчиво: бежим за зверем.
Дети, конечно, шепчутся, — но то глупые разговоры. Арса, моя школьная подруга, которая потом поймает выдру, говорила, будто твоё место — это, дескать, обязательно вывернутый шар, как будто зверь живёт в огромном мыльном пузыре. А Медара говорила, что вместо луны там должен быть прекрасный бездонный глаз с ресницами-копьями, и если он сочится кровью — значит, Полуночь тобой недовольна.
Своё место рисуют на картинах, — в школе мы ездили в районный музей, где занудная экскурсовод водила нас среди пасторальных пейзажей и удушающе-ярких утопий, рассказывая что-то об «авторском видении» и «откровенности». В соседнем зале выставляли погодные артефакты, и я сбежала туда при первой же возможности. На уроках литературы о своём месте говорили через призму художественных приёмов: оно, мол, помогает автору глубже раскрыть душевные состояния персонажей, и между местом и этапом жизни героя нужно видеть внутреннюю рифму.
Не знаю, что там с рифмами, но у меня самой со своим местом не было ни глубоких отношений, ни какой-то особой связи. Прикрыв глаза, — или просто расслабившись, — я могла видеть, как ласка сонно зевает, уцепившись коготками в тусклую кору поваленного дерева. Когда-то это дерево было дубом, но давно о том позабыло; кора высохла и подгнила; ствол трухлявый, с вздёрнутых в небо корней свисают комья земли, и из них и мшистой мелкой зелени пробиваются неуверенные ростки.
Зимой они все умирают.
Иногда, по весне, когда что-то внутри свиристит и мечтает о тепле, ласка гуляет по стволу туда-сюда. И тогда можно заметить, отчего дерево упало: там, где ствол когда-то тянулся ввысь — чёрные обугленные следы.
Когда я оборачиваюсь, я оказываюсь там же, в безжалостном мёртвом тумане, под которым не видно земли. Там некуда бежать и нечего разглядывать. Там нет ни мыльных пузырей, ни глаз Полуночи, ни шелеста ветра, ни звуков реки, — ничего; пока ласка буянит, я сижу в тишине, обняв колени руками, а кора болезненно впивается в кожу ягодиц.
Если бы меня попросили представить там страшное, я бы не смогла. Если бы меня попросили придумать, как будет, если в моё место придёт Бездна, я бы сказала: туман сгустился, и ничего не стало. И, по правде, это не звучало бы трагедией.
Опушка с большим дубом, молодые ивы над рекой, ландыши — в моём месте они не могли бы поместиться.
Что, если в этом и дело?
— Лису нравится разное, — сказал Арден, подгребая меня к себе. Кажется, ему было всё равно, о чём говорить, и насколько тема неприлична: дали бы полапать. — Это во многом вопрос настроения. Но мне нравится думать, что моё место устроено как-нибудь наоборот.
Я нахмурилась.
— Наоборот?
— Было бы скучно, если бы там работала обычная физика, да ведь? Лис любит гоняться за солнечными зайчиками и жевать их и грызёт местную радугу. Ещё копает в том месте, куда она падает, и если копать достаточно долго, то там что-нибудь находится. Как-то раз мы нашли челоческий череп, а потом — бутылку ликёра, а потом — соломенную куколку. Это каждый раз очень весело.
Арден говорил мне это на ухо, и его дыхание щекотало кожу.
— А вот если бы ты рисовал карты, — не отставала я, — что бы там было?
— Туз, король, дама, валет и десятка, — не задумываясь, ответил Арден. — Флэш-рояль!
— Тьфу на тебя! — я пихнула его в бок локтём. — Я серьёзно!
Он насупился:
— Не знаю.
— Вот смотри, — я вывернулась из его рук, перелистнула бумаги на столе, вытащила чистый мятый лист и вручила Ардену его и карандаш. — Рисуй!
Он думал очень долго: на переносице пролегла длинная морщинка, чуть смещённая в сторону, туда, где у лиса тянется по морде белое пятно. Арден покрутил в пальцах карандаш, почесал им нос, вздохнул. Он выглядел не столько недовольным, сколько озадаченным.
Наконец, он решительно изобразил в центре нечто, отдалённо напоминающее дерево в исполнении трёхлетки, а у его корней — тёмную арку «норы». Оттуда к левому углу — сплошной клин треугольников-ёлок, пересечённых тропками, а в правой стороне идеально-круглое, обведённое по стакану, озеро с бантиком-рыбой. Ещё были корявые ромашки, подписанные как «маковое поле», всплошную исчёрканный угол «ча — ща» и что-то вроде перевёрнутых горшков, претендующих на роль холмистой местности.
Потом Арден вкривь-вкось изобразил поверх что-то длинное.
— Река? — уточнила я.
— Упаси Полуночь, — он содрогнулся. — Это радуга!
Надо сказать, рисовал Арден не просто плохо — ужасно, что было особенно забавно с учётом его потрясающих навыков каллиграфии. Надписи были ровные, изящные, наполненные какой-то возвышенной и чудесной красотой, а ровнёхонькие линии рисунков выходили по-детски странными и непонятными.
Зато сам Арден смотрел на свои художества с некоторой гордостью:
— Ну… как-то так?
— А когда ты превращаешься, — коварно спросила я, — где ты оказываешься?
— В каком смысле — где? Ну… там же?
— Пальцем ткни, — предложила я и подсунула ему «карту».
Он выглядел удивлённым.
— При чём здесь это? Ну, вот смотри.