Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое-то время она молчала. Потом ответила коротко:
— Можете.
Он проводил ее до самого дома. Она показала ему свои окна. Он попросил, и она дала номер своего телефона. Они распрощались, и он поехал в аэропорт.
А назавтра вечером позвонил. И с того времени звонил и писал почти каждый день.
И она тоже писала ему каждый день. Встретились они только через год, когда он опять приехал в командировку. С той поры минуло уже почти двенадцать лет…
К реальности Страхова вернул телефонный звонок. От усталости, от напряжения, от неожиданности он вздрогнул так, что в левом боку словно кольнуло чем-то острым. Он бросился к телефону.
— Я слушаю! Слушаю… Слушаю… — с надеждой повторял он в телефонную трубку.
— Господи, можно подумать, что ты всю ночь не ложился, только и ждал моего звонка…
Страхов ухватился свободной рукой за спинку кресла.
— Алик разбил ночью термометр. Выйди на работу пораньше и купи по дороге в аптеке. Занеси Виталию.
Страхов молчал.
— Ты слышишь меня?
— Слышу.
— До работы купи и занеси.
— Куплю и занесу до работы.
1973
ЗИМНЯЯ ДОРОГА
В тяжелом, словно каменном, сне приходила к Ивану Волька.
— Смени, батька, сорочку. Вот, возьми чистую.
Прокатанная на скалке полотняная рубашка только что со двора, с мороза, отдавала еще влажным холодком, запахом ветра. Волька держала ее в руке и трясла за плечо мужа.
— Чуешь ты, батька, или нет?
— А с чего это я не чую? — разозлился во сне Иван. — Давай, сменю. — И потянулся к Вольке.
Рука его искала в остывшем воздухе, но рубашки не находила.
— Где она у тебя? — окончательно проснулся Иван.
Но ничего не было. Ни Волькиной руки на плече, ни чистой рубашки. Была только нахолодавшая за ночь хата.
И хата тоже не отзывалась.
— Боже ж мой… — Рука Ивана беспомощно опустилась на одеяло. — Когда ты заберешь меня к ней?..
Но бог не желал забирать его и отпустил ему в этой промерзшей, онемевшей хате долгий срок жизни с того самого дня, как схоронил он свою Вольку и остался один на свете. Правда, с ним тогда еще были дети. Две младшие дочери. Вечно ссорились они из-за пустяков, не ладили. И все равно даже при них без Вольки хата казалась ему пустой.
Первые годы она хоть снилась ему, Волька. Все никак не хотела умирать, все просила спасти. Так же, как и тогда, когда лежала в районной больнице, в отдельной уже палате.
— Отвези меня, Иванка, в Минск. Может, там доктора знают больше этих…
На какое-то время болезнь отпускала, перед тем как снова наброситься, и, когда ей становилось легче, все тревожилась она о хате, о дочках, о нем самом.
— Подай, Иванка, председателю заявление на шифер. Чтоб до осени, до дождей, перекрыть. А то опять как польет…
— Ох, да не хлопочи ты о крыше, забудь. Никуда она, та крыша, не денется, — уговаривал Иван.
— Она-то правда не денется…
Исхудавшей, темной, как дерево, рукой (а давно ли были они налитые, белые, как у молодой) смахивала слезу. Эти ее слезы разрывали сердце Ивана. А надо было держаться и виду не подать, что никакой уже Минск и никакая крыша не понадобятся ей, не помогут…
— Скорей бы ты поднималась, скорей домой воротилась…
— Кабы поднялась… кабы воротилась, Иванка.
— Воротишься, голубка. Мы еще с тобой… Нам еще детей пристроить надо…
— Девок ты не держи. Хлопцы и у той, и у другой ничего, пусть себе выходят. Даром что молодые…
Знал — беспокоится о младших, об Ире и Гале. Как и любая мать, опасается, чтоб не засиделись, чтоб вышли замуж. Но дочки еще не засиделись. Ире только пошел двадцатый. После курсов в школе работала счетоводом и жила дома. А Галя, самая младшая, по болезни осталась на второй год в восьмом классе. Десятилетку ей кончать надо. Но у обеих уже были — как не быть — неплохие хлопцы.
— Сама еще свадьбу им справишь…
Но она уже не слушала его, рассуждала скорее сама с собой:
— Трудно Гале придется с ее характером. И тебе с нею будет трудно. Она ведь не позволит… Она на порог не пустит…
Иван понимал: подразумевала ту, другую, которая может появиться после.
— Про что ты говоришь?.. Опомнись, голубка!
Он неловко проводил по ее лицу рукой, шероховатой, задубевшей от извечного крестьянского труда, и плакал.
…Пересказывал Иван свой сон соседкам, и каждая толковала его по-своему. Но вообще-то сводилось к одному: обижается Волька, что памятника ей не поставил, вот и снится поэтому. Крест крестом, но, что ни говори, по нынешним временам одним деревянным крестом и на том свете не обойтись… А какая-то из баб не удержалась, подколола: слава богу, директора совхозов и майоры у нас по́ миру с торбами не ходят.
Директором совхоза был Алесь, сын Ивана. А за майором замужем старшая дочь, Катя.
С памятником нелегко было. Поблизости ничего подходящего не найдешь, а в районе лишь бы что слепят. Дети же хотели поставить матери хороший. А хорошего заказать негде было. Вот так и тянулось все.
Наконец Иван настоял: «Поставлю, какой сумею». И тогда Алесь поехал на Украину. Потом еще съездил. И только на третий раз добился-таки по знакомству, привез памятник. Из отличного камня, не то что эти цементные, перезимуют и к весне рассыплются.
Камень был черный, с блестящими голубыми прожилками. Даже сразу не выговоришь — лабрадорит. Только и добывается на Украине да еще на Урале. Говорят, и в Америке он есть.
И вот памятник этот — на всем кладбище другого такого не сыскать — все равно как ножом отрезал: перестала сниться Ивану Волька. Будто и не было ее у него. Будто и на свете никогда не было. А он словно прожил (так казалось ему теперь), может быть, сто, а может, и двести лет один, как в пустыне.
Дочки, о которых так ныло сердце у матери, выскочили замуж в тот же год обе. И свадьбы дочерям уже справляли тетки, Волькины сестры. И радовались они, и плакали, что не дождалась покойница этой радости. Галю с Ирой и выдавали в один день, и свадьбу справляли за одним столом.
И сразу же дочки, как ласточки из гнезда, вылетели. Младшая куда-то за мужем на Урал уехала. О том, чтобы школу кончать, и слушать не желала. А Ира хоть и поблизости жила, в соседнем районе, но имела уже собственный угол, мужа,