Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был полный и ясный, бездыханный штиль, — недвижное, редкостное затишье. Молчал за черным взгорьем город, молчал и порт, осыпанный зыбкими светляками огней, и железнодорожная станция, приняв эшелон порожняка, уснула, а здесь, за краем земли, за светлыми всплесками на песке, близко, так что рукой подать, искрились, плыли, кружились звезды.
Мой друг и попутчик, расторопный, компанейский, шахтерского рода паренек, с редким именем — Клавдий, прошептал изумленно:
— Батюшки мои!.. Небо-то как низко опустилось!..
Мы оба не заметили, как сошли с железнодорожной насыпи и ступили на мокрый песок. Прямо у моих ног в парной молочной пене ровно мерцала крупная, величиной с яблоко, звезда. Я наклонился, нащупал ее, холодноватую, округлую, с острыми краями, высвободил из песка и тут же уронил… Это была ракушка.
Но настоящие звезды — яркие и мглистые, переливчатые и живые — плыли, беззвучно трепыхаясь вокруг нас, и были отчетливо видны их раскаленные корни-волокна, погруженные в дымчатую глубину.
Такой была наша первая встреча с морем, будто в сказке детства или во сне, и жизнь нам казалась веселой и щедрой, какой она кажется, наверное, всем, кто пережил удивление открытия или находки. Нам эту радость и не нужно было объяснять, — еще бы, мы нашли море!
А ранним утром, когда отшумел пассажирский поезд, а мы, без труда разыскав «клиентов», отнесли их чемоданы по названным адресам и заработали какие-то медяки, — наш быт сразу образовался. Да и можно ли было бы устроиться где-нибудь лучше, чем на этом славном берегу, на теплом золотом песке, под сенью старого, вытащенного на отмель баркаса?
Человеку, однако, постоянно свойственно беспокойство, и, не довольствуясь большим лоскутом рогожи, которая служила ему и подушкой и простыней, мой испытанный друг Клавдий мечтательно заметил:
— А хорошо бы достать настоящую подушку!
Я согласился, добавив, что не лишними были бы и матрац, и одеяло. Он покачал вихрастой головой.
— Чепуха. Роскошь… А вот достать бы книжку — и чтоб интересная. Чтобы кто-то убегал, скрывался, а другой, с маузером, подкрадывался.
— И чтобы это в джунглях происходило, верно?
Клавдий увлекался:
— Обязательно! Чтобы вокруг, в кустах тигры, пантеры, львы…
— В крайнем случае, крокодил.
Он соглашался нехотя:
— Ну, это в крайнем случае. А поскольку заказ имеется, нужно его выполнять.
Он легко подхватился с песка.
— Ты подремли часок, я вернусь с книжкой.
Приняв решение, Клавдий немедленно приступал к действиям, и его трудно было остановить. Поэтому я взял в «аренду» его рогожу и, пожелав удачи, стал ждать. Он не был воришкой и сторонился скучного общества мазуриков, которых в ту пору, в сутолоке нэпа, на любой железнодорожной станции было, как осенних ворон на деревьях. Но утащить с прилавка книжку Клавдий не считал «грехом» и проделывал это легко и ловко. Сначала терпеливо выбирал книжку, потом, сняв кепку, рассеянно клал ее на прилавок, потом надевал, а когда уходил из магазина, книжка была у него под кепкой.
Почему-то на этот раз Клавдий долго не возвращался, и я уже стал тревожиться. А когда за полдень увидел его на тропинке, даже испугался: он медленно нес в обнимку огромный глиняный кувшин, и лицо Клавдия, руки, светлая рубашка — все было в красных брызгах и потеках. Я спросил:
— Нужна медицинская помощь? Кто тебя разрисовал?
Он осторожно опустил прикрытый листом лопуха кувшин, перевел дыхание, тяжело сел на песок.
— Не пугайся, это не кровь. Да и крови что бояться? Я съел, наверное, два ведра вишен. Помогал одной хозяюшке собирать в саду урожай. И о тебе, как видишь, не забыл. Вот старушка посудину мне доверила, бери из нее вишни, ешь сколько сможешь, а кувшин я завтра отнесу.
Глиняная посудина была старинной и умелой выделки, с какими-то клеймами на крутых боках, высокая, стройная, с чеканным узором по кромке горла: от нее исходил запах замшелого винного подвала, и вмещала она доброе ведро вишен. Когда, сняв лист лопуха, покрытый тонким серебряным налетом, я наклонил посудину к солнцу, вишни засверкали, заискрились в прохладной полутьме дочерна красным и живым блеском. И что это были за вишни! Как они брызгали нежным, томленым и сладостным соком, лопаясь на зубах! Я хвалил и вишни, и Клавдия, и добрую хозяйку, а он был доволен, что я с такой жадностью ем, поглядывал на меня и улыбался.
— Ну, вижу, ты даже забыл, зачем я ходил в город.
Я вспомнил.
— А верно! Это потому, что твой поход все равно удачен, а ягод вкуснее не было на всем свете!
Он с нарочитой рассеянностью глядел на море.
— А слово к тому говорится, чтобы исполнять. Ты загляни-ка получше в кувшин.
Я поворачивал тяжелую посудину и так и этак, вишни переливались в ней и кипели в лучах солнца, и на это кипение почему-то было радостно смотреть.
— Нашел? — уже нетерпеливо спросил Клавдий и, резко придвинувшись, закатав рукав повыше локтя, запустил руку в кувшин. Там, в глубине, под крутым изгибом, он что-то нащупал и, таинственно подмигнув мне, стал тянуть к себе, а полные сока, просвеченные солнцем вишни передвигались, раскатывались и роились, похожие на бурлящую кровь.
Я заметил пятнистый от сока срез книжки, и, когда он высвободил ее и положил на колени, на светлой обложке, тоже забрызганной красной влагой, я прочитал заглавие: «Конармия».
— Чудная фамилия, ведь правда? — спросил Клавдий, вытирая рукавом обложку. — В первый раз такую фамилию встречаю — Бабель.
— Ты потому и выбрал книжку?
— И еще потому, что про войну. Может, вслух почитаем?
— Давай. Только ты первый.
Он усмехнулся.
— Это понятно. Если бы ты был со мной в саду… Но, скажу тебе честно, вишнями нельзя насытиться: вот опять хочется!
Он зачерпнул из кувшина полную горсть, слизнул с кисти руки густую струйку, старательно вытер о рогожу пальцы и раскрыл на коленях книжку.
— Слушай. «Переход через Збруч». Слова-то какие-то особенные. Вот: «…Гречиха встает на горизонте, как стена дальнего монастыря». Э, брат, кажется, интересно! «Оранжевое солнце катится по небу, как отрубленная голова…» Ей-богу, интересно! Ладно, давай дальше…
Мы и не заметили, как вошли в ископыченный, цветистый и яркий мир этой книги, от которой веяло дыханием буйной удали, легкой печали и горячей крови. Клавдий отчетливо, громко произносил слова, будто на уроке чтения в школе. Время от времени он клал в рот ягоду, и яркий сок блестел на его губах, и слова, казалось, тоже сочились терпкой, томленой влагой.
Мне накрепко запомнились те минуты в новорожденном мире на берегу: неузнаваемое, строго торжественное лицо друга, и щедрый вишневый сок на его губах, и впервые блеснувшее нам внутреннее свечение слова, и его осязаемый вес.
И еще мне запомнился обрывок песни: «Звезда полей, звезда полей над отчим домом и матери моей печальная рука…»
Я невольно задумывался подчас: и что особенного в этих строчках? Почему они так привязались и неотступно следовали за мной? Наверное, потому, что побег из семьи — отчаянный шаг, незабываем, а печаль матери не знает расстояний и передается сердцу. Я с точностью знал тот вечерний час, когда, покончив с домашними хлопотами, она опускалась в уголке на колени и шептала, словно бы наперекор тревоге, какую-то длинную молитву. Это была ее молитва о нас, о детях, и встречались в ней те же слова, что и в песне, и отчий дом, и звезда, только не звезда полей, а другая, вифлиемская.
Мой отъезд не был сколько-нибудь заметным случаем ни для поселка, ни даже для нашей улицы: в ту пору еще управляли судьбами биржи труда, а скучное казенное окошечко у нас на поселковой бирже приоткрывалось очень редко. Уезжали на поиски работы парни, девчата, подростки и целые семьи, а куда ехали — толком никто и не знал. Мать говорила соседкам:
— Вот и мой меньшой томится по делу. Парню четырнадцатый год, а никакой работы нету. Едут многие… Может, и он пристроится где-нибудь?
Временно я пристроился под старым баркасом на теплом песке, и звезда полей, та самая, что светилась над отчим домом, отныне вошла с песней в память и стала ориентиром в моих дорогах. В родном краю в июне — августе в послезакатный час она сияла в зените, в скитаниях иногда склонялась к самому горизонту, а то и скрывалась на долгие месяцы, и, значит, дороги уводили меня далеко. Тогда ощутимо тревожились связи, те потаенные, чуткие корни, которые дома неслышно спят в душе, а на чужбине пробуждаются, болят и ноют.
В далеком океане, выстаивая ночную вахту у штурвала грузового корабля, я не раз вспоминал «Звезду полей», и мне мечталось встретиться с этой занозой — Бабелем и попросить его, чтобы он досказал песню. Тем удивительнее, что в жизни иногда сбываются и такие невероятные надежды: целые годы мне смутно верилось, что я его встречу… И мы встретились.