Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Недавно я снова побывал в Краснодоне и вечером, освободясь от командировочных забот, снова разыскал маленький домик, в котором жил поэт. Дворик от разросшейся сирени стал теснее, стол и скамейки убрали, но калитка была все та же и знакомо, тоненько вскрикнула, когда я ее приоткрыл.
Из открытых окон квартиры доносилась музыка, — ее прервал голос диктора, а потом снова высоко и взволнованно запела скрипичная струна.
Я стоял у крылечка и слушал скрипку, а из открытого окна за мной спокойно наблюдала хозяйка.
— Вы кого-то ищете, товарищ? — спросила она без нотки тревоги, даже приветливо. — Быть может, я смогу помочь?
Я несколько растерялся и отступил от крыльца.
— Нет, вы не сможете помочь, хозяюшка. Я пришел проведать этот домик. Здесь когда-то жил мой друг…
— Инженер?
— Мой друг, хозяюшка, писал стихи.
Женщина стремительно выпрямилась в раме окна.
— Знаю! — голос ее прозвучал радостно. — Как же не знать? Да вашего друга здесь все пожилые люди помнят, а мой сынишка по памяти читает его стихи…
Створка окна приоткрылась шире, и на черном волнистом стекле синевато блеснула крупная искра. Я обернулся к источнику света, — где он? Высоко над крышей знакомого домика ровно сияла та добрая, заветная звезда.
В окрестностях сердца
Детству почти непременно свойственна тяга к странствиям. Она возникает у мальчишек невзначай — то ли с кликом журавлей в стылом весеннем небе, то ли с перезвоном ручейка. У иных она и проходит мимолетно: помечталось и забылось, будто в полусне. А у иных не проходит. Смутная страсть эта исподтишка завладевает сердцем, становится томительной, как болезнь, неотступной и тревожной, как влюбленность.
В детстве и отрочестве я сильно переболел этим недугом. Случалось, убегал из дому. Как только, бывало, засигналит капелью весна, тут и подкрадется беспокойство — зовет дорога. Иногда сам принимался корить и уговаривать себя, что не к добру она, тоска бродяжья, и все же не мог от нее избавиться — убегал. Мать сокрушенно жаловалась соседкам: самый меньшой, мол, весь пошел в деда, — тот почти сорок лет не расставался с бурлацкой артелью на Волге.
Она, конечно, не знала, что и эти ее слова тревожили в меньшом бродяжью струнку: как же ему не проведать славную дедову реку?
В раздольную летнюю пору у нас на шахтерском поселке погожими вечерами всегда звучали песни. Я с детства удивлялся песенной памяти земляков и той волшебной силе, что потаенно живет в людях и, вдруг пробуждаясь, выражается в песне. Быть может, по родовому дедовскому наследству мне особенно нравилась песня о Волге-реке, о Разине Степане и его удалых молодцах. Только прислушаться, прищурить ресницы — и вот она уже плещет, Волга, у моего крыльца, и плывут по ней расписные, расчудесные челны с полными ветра белогрудыми парусами. Как-то неприметно, неуловимо и эта кипучая стремнина реки, и седой утес над вспененными бурунами, и яркие пряничные челны, — все становилось живой и острой реальностью в слове песни, широкой и властной, летящей в синий вечерний простор.
Река моего детства — Сиверский Донец, пожалуй, пришлась бы Волге дальней и бедной родственницей. В наших местах, на выступе Донецкого кряжа, она даже не судоходна: мели, перекаты, затонувшие корчи. Но на песчаном откосе, на извороте русла, как память давних забытых событий, чернели шпангоуты двух баржей, и я с интересом осматривал их, ощупывал руками: когда и откуда они сюда приплыли и почему были здесь брошены? Накрепко засосанные песком, оплетенные сухими водорослями, принесенными в половодье, они пахли ракушками и смолой — грустным запахом давней своей дороги.
В третьем классе школы меня подстерегла география. Подстерегла и ошарашила открытием: оказалось, что черные извилистые ниточки на скучной, рыже-зеленой карте расширялись, и оживали, и становились дорогами речек и рек, устремленных к морю. И наша река — Донец — тоже, как рассказывала учительница, текла к морю. И, если вдуматься, даже каждый весенний ручеек, прыгающий с камня на камень, тоже торопился тем же маршрутом. А старые баржи, ребра которых торчали из песка, быть может, когда-то приплыли с моря и словно бы заблудились в нашем краю, среди звонких быстрин и тихих плесов.
Море звало нас, мальчишек с шахтерского поселка, и словом песни, и далью дорог. Мы еще не знали, что есть такое слово — романтика, но оно, конечно, появилось намного позже, чем сама эта страсть. И мы с приятелем не только строили планы странствий, но перешли к делам: раздобыли старую-престарую, заброшенную лодку и, не мешкая, тронулись в путь.
Берег, до черточки знакомый, а в минуту прощания неожиданно дорогой, вскоре остался позади, и вечерняя река, то совсем недвижная, то вся в узлах и сплетениях струй, то затененная вербами, с ленивой волной цвета растворенной синьки, то широко распахнутая в закат и похожая на густое пламя, открывалась торжественно, как тайна.
Но надо же было случиться, чтобы где-то в двадцати милях от родного причала (счет мы вели, конечно, морской) ветхая наша лодия с треском напоролась на корчу и тут же, хрипя и вздыхая, медленно отправилась в Лету.
Непоправимое случилось ясным и тихим утром вблизи какой-то деревушки, в зеленой и непролазной гуще тины, в путанице водорослей и лозы, и, пока мы выбирались на берег, на откосе собралась порядочная толпа: бородатые дядьки, хлопотливые тетушки, горластые малыши. Все они показывали на нас пальцами и хохотали. Слово «романтика» им тоже, конечно, еще не было известно.
Долговязый и хмурый дяденька потребовал у нас проездные документы, как будто он был ревизором на этой «водной артерии». Мы не стали хитрить или завязывать переговоры: просто мы показали хороший бег. Правда, мне еще долго припоминались шум и смех, хлесткие шутки и удивленные возгласы туземцев. Очень довольный благополучным исходом встречи, мой приятель повторял тоном вызова:
— Вы хотели посмотреть наши документы? Посмотрите сначала на наши пятки! А как они, наверное, сверкали… Красота!
Грустно было убедиться в ненадежности этого водного пути. Впрочем, в нашем районе, по самому берегу реки, почти соприкасаясь с нею, от Пролетарска на Переездную пролегает и другая дорога — железная, и мне, мальчонкой, было интересно смотреть, как мчались по кромке берега два поезда наперегонки: настоящий и отраженный.
В окнах пассажирских вагонов мелькали цветные платки женщин, кепки и шапки мужчин, лица ребят и девочек. Эти ребята ехали куда-то с родными: им было можно ехать. А я стоял на откосе насыпи и смотрел вслед красной точке над буфером последнего вагона, и слушал, как протяжно гудели и медленно смолкали рельсы.
Аккуратно подстриженный мальчик из пассажиров как-то на перроне станции мне сказал:
— Мы с папой едем к морю… Интересно, правда?
Я не спрашивал его, но он похвастался, потому что, наверное, знал, — любой мальчишка позавидовал бы ему. Чтобы он не особенно зазнавался, я ответил:
— А может, и я поеду к морю?
Он взглянул на мои босые запыленные нога.
— Врешь.
— А если не вру?
— Вижу, что врешь. У тебя и на башмаки нету денег, не то что на билет.
Тут я шепнул ему на ухо, что за одно словечко «врешь» могу и отдубасить. Он кинулся к вагону и потом, выглядывая из окошка, показывал мне язык.
Почему-то мне стало обидно. Конечно, не потому, что он показывал язык. И не потому, что хвастался, — едет, и пускай себе едет. Но чувство обиды не проходило: какой-то похвалюшка, трусишка — и счастье — он ехал к морю.
Этот аккуратный мальчик, впрочем, не знал, что можно ехать к морю, да и в любой край света, не только на отведенном месте в вагоне, и не обязательно с папой и мамой. Можно ехать и одному, а лучше — вдвоем с приятелем, и что в любом поезде, кроме нижних, средних и верхних полок, есть множество и других, вполне удобных мест: на тендере паровоза, на «гармошке», что меж вагонами, на крыше, на буферах, на мощных станинах у самых колес, на свободных тормозных площадках, на кругляке, проходящем вдоль нижней кромки пассажирского вагона, — при нужде и некотором спортивном навыке место всегда найдется.
Почему-то я вспомнил того аккуратного мальчика теплой летней ночью, когда, сойдя с тормозной площадки товарняка на станции Мариуполь, впервые увидел море. Вернее, впервые услышал его. Плавный, замедленный, осторожный плеск рождался где-то близко, за темной, отчетливой чертой, отделявшей берег от огромного провала, полного звезд. Я не заметил ни волны, ни черты горизонта, ни черной тени баркаса на отмели, — меня поразило это чудо отраженных звезд.
Был полный и ясный, бездыханный штиль, — недвижное, редкостное затишье. Молчал за черным взгорьем город, молчал и порт, осыпанный зыбкими светляками огней, и железнодорожная станция, приняв эшелон порожняка, уснула, а здесь, за краем земли, за светлыми всплесками на песке, близко, так что рукой подать, искрились, плыли, кружились звезды.