Сочинения в двух томах. Том первый - Петр Северов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какое-то время мы стояли молча и не могли разнять рук. Клен ласкался веткой о наши плечи, и пропахший полынью ветер степняк обдавал нас горячим дыханьем.
— Ты помнишь… конечно, помнишь? — спросил он, отстраняя ветку и задерживая ее в руке. — На этой самой аллее…
— Да, помню: ты, Герасименко и я…
— И Костя читал вот эти стихи:
Шлях Донецький весь порiс димами,Iдемо i день, i два, i три,I пiдводяться, як стяг, над нами,Друже, синi i рвучкi вiтри…
— Я помню и твои стихи, Паша: «Наши ль мускулы остынут?»
Он задумчиво улыбнулся.
— Эти деревья были такими маленькими! Удивительно, как пронеслось время! А теперь я прихожу сюда ежедневно, вспоминаю день рождения этого парка, и нашу задушевную беседу на закате, и ощущение молодости, энергии, силы, словом, поэзии, переполнявшей нас.
Вчера на этой аллейке как-то нечаянно у меня сами сложились стихи.
Вот послушай:
Где найти соловьиное слово,Чтоб воспеть этот радостный час?Ты свободен, отец наш. И снова —Ты живешь, наш любимый Донбасс…
Мы долго ходили по аллеям, по пустынным улицам городка, и Павел Григорьевич все читал и читал стихи… Неожиданно он спросил:
— Помнишь нашу поездку в Одессу? Кто мне особенно запомнился из одесских поэтов — это Вадим Стрельченко. Был он примечателен, светлый, кристально чистый паренек! А его стихи, исполненные радости жизни! Яркие, вещные, пронизанные солнцем строки… Жаль, жизнелюбец Вадим Стрельченко пал в бою. — Беспощадный задумался. — Мы дорого платим за спокойствие этих родных просторов, за счастье трудиться, растить детей, слушать песни, смотреть на звезды… Да, кстати, недавно я посвятил стихи сынишке: «Я спокойно смотрю на звезды, под которыми ты живешь»… И мне запомнились два четверостишия:
Покричи же мне, мой горластый,Сколько звезд ты поймал ручонкой?Самых крупных и самых ясных,Самых спелых, — скажи, мальчонка?!Как беспечен ты, как ты весел,—Несмышленыш мой золотой!..Я спою тебе столько песенПод счастливой твоей звездой…
На краткий командировочный срок я остановился, конечно, у Беспощадных, — возвратись из эвакуации, они обитали в маленькой скромной квартирке у подножия старого террикона. Эту квартирку, как вскоре я убедился, знали уже многие краснодонцы — рядовые шахтеры, инженеры, строители, вожаки первых восстановительных бригад. Они заходили к Павлу Григорьевичу под вечер, рассаживались на тесном зеленом дворике за столом, а гостеприимная хозяйка, Елизавета, разливала в жестяные кружки ячменный кофе и строго делила кусочки пайкового сахара. Сразу же затевался разговор об угле, о подорванных и затопленных шахтах, о том немыслимо великанском труде, который предстоял донбассовцам на их каменной ниве.
Их можно было бы счесть мечтателями, этих задумчивых, исхудавших, молодых и пожилых людей в заплатанных брезентовых спецовках, в рваных башмаках. Они спорили о планах скоростного восстановления шахт и строили графики неслыханной угледобычи.
Но эти люди не только мечтали вслух — они уже вели упрямые пути к пластам, одолевали завалы, выветривали из выработок метан, откачивали подземные хляби, смиряли плывуны: близился день, о котором они говорили с доверительной радостью и надеждой, — день первой вагонетки угля.
Я прожил в Краснодоне около недели, и мы ежедневно, вместе с Беспощадным, бывали у Кошевых, где Павла Григорьевича отлично знали и любили. У него была замечательная способность без усилия сходиться с людьми, неприметно, неуловимо становясь им необходимым. Не случайно бабушка Олега сказала:
— Вы, Паша, без хитрости, без соринки, приятственный человек.
А Павел Григорьевич сожалел о внезапном отъезде Александра Фадеева и все заглядывал в его опустевшую комнату или в раздумье останавливался у простого дощатого стола.
— Уехать в канун такого дня! Что называется, перед праздником.
— Да ведь была телеграмма, Паша, — объяснила бабушка. — Длинная, на весь лист.
— Все равно, мы уславливались, что вместе будем праздновать день начала добычи угля. Это же второе рождение Донбасса!
Бабушка отвечала негромко, доверительно:
— Значит, служба у него особая, строгая. Знаешь, кто он такой? Писатель. А это, может, самая строгая служба и есть.
— Замечательные слова! — удивленно прошептал Беспощадный. — Я не записываю. Я их запомню.
…Когда летом 1967 года я узнал, что Беспощадный находится на лечении в Киеве, в клинике имени Стражеско, и пришел его навестить, сестра предупредила меня просьбой:
— Пожалуйста, не утомляйте больного. Вчера у него была целая делегация — десять человек.
— Кто такие?
— Шахтеры. Из Горловки, из Луганска. Да и киевляне идут: сегодня уже трое были.
Знакомый с обычаями клиник, я стал терпеливо ждать, пока мне предложат халат, но сестра долго не возвращалась, и, прохаживаясь по вестибюлю, я случайно заглянул во внутренний скверик клиники: там, под деревьями, за столом, сидел, склонясь над книгой, Павел Беспощадный.
Расслышав мои шаги, он поднял голову, зажмурился, улыбнулся:
— А мне передали, что ты давно уже ждешь…
— Я и действительно ждал халата.
— Значит, получилось, что мы ждем друг друга? — он взял мою руку. — Ну-ка, покажись, казак!.. Да, время идет, и все гуще, все выше тот парк в нашем Краснодоне.
Откинув голову, он засмотрелся на листву ясеня, пронизанную пятнами солнца до самого ствола.
— Интересно, каким ты меня представлял? Слух, он всегда обрастает подробностями, и тебе, наверное, сообщили, что лежу я прикованный к больничной койке (тут уж обязательно это словечко — «прикованный»!) и что неподвижный я, сухорлявый, восковой, в общем, кожа да кости, верно?
— Я таким не смог бы тебя представить, Павел…
Он стукнул кулаком по краю стола.
— А мы еще вон какие — хорохоримся! Мы, друг мой, стихи слагаем и, вопреки косой, которая крадется где-то близко, смеемся и громко славим жизнь.
Он сел ко мне поближе, положил руку на плечо.
— Это не бахвальство, не фанфаронство. Помнишь, большой поэт сказал: «Все мы, все мы в этом мире тленны»… Что ж, приближается и мой черед. Тут нечего впадать в наивный самообман, мол, переболит, переноет. Некие добрые люди пытаются меня утешать, и это напоминает филантропию. Я постепенно подлаживаюсь под их тон, а потом заключаю: «И верно, у меня пустячное недомогание, какой-то там рак крови, подумаешь». Тогда они шарахаются в сторону, а я смеюсь. Этот смех мой беззлобен, он от души: жизнь на исходе, но я благодарен жизни. Я благодарен ей за все, даже за ухабы, каких было немало на моем пути. Но особенно благодарен за друзей, за песни, за теплую корку хлеба, за любовь, за степи донецкие — за все, чего и не перечтешь.
…Светлый лист ясеня, плавно кружа, опустился перед нами на стол, и Павел бережно прикоснулся кончиками пальцев к зеленым упругим прожилкам.
— Вот и за это благодарен… — Он осторожно передвинул лист в пятнышко солнца на столе. — Смотри, какое чудесное произведение искусства! Вырез этот узорный, обрати внимание, весь в пыли тончайшей и золотой. — И отодвинул лист, задумался, прижав его локтем. — Я, знаешь, часто вспоминаю Краснодон в отзвуках канонады, и как мы с тобой навещали Кошевых, словно бы ожидая невозможного… да, ожидая возвращения их Олега. Помнишь, славная бабушка сказала, что писатель — служба особая, самая строгая… Я не раз повторял эти слова. Но особенно мне запомнился тот вечер, когда у меня на дворе (там столик удобный стоял, и мы частенько за ним сиживали), когда у этого столика собрались шахтеры — все, как один, из подземной смены — черные, грязные, в мокрых робах, белозубые и веселые, и старший из них, усач бригадир, осторожно развернул обрывок ткани и положил на стол синеватую, влажную, словно бы дымящуюся от солнца, груду антрацита…
— Я хорошо это помню, Павел.
— В тот вечер мы долго сидели у стола. Не спалось, мечталось, верилось в большое счастье. Над городком уже спустилась ночь, а груда антрацита все мерцала гранями и словно бы горела… Я удивился: откуда этот свет? Но тотчас же понял: над нами сияла крупная звезда, и свет ее дробился, множился, возрастал в бесчисленных крупных, и мелких, и мельчайших изломах, в гранях антрацита. Тогда и появилось, промелькнуло название моей книги — «Заветная звезда». Но почему же мы все были так взволнованы? Что произошло тогда? Что случилось? Мир раскрывался таким простором, что сердце замирало и падало, как в детстве на качелях, а наши чувства не нуждались в анализе: мы знали самое главное, — что мы нужны.
Недавно я снова побывал в Краснодоне и вечером, освободясь от командировочных забот, снова разыскал маленький домик, в котором жил поэт. Дворик от разросшейся сирени стал теснее, стол и скамейки убрали, но калитка была все та же и знакомо, тоненько вскрикнула, когда я ее приоткрыл.