Письмо живым людям - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Конечно, справится. Такой большой мальчик. Да и кровь в нем твоя, настырная. — Пальцы ее чуть стиснулись на моих плечах. — А все равно… — Она вздохнула. — Ох, что-то на сердце неспокойно.
— Наверное, давление меняется, — сказал я.
Апрель 1982, ЛенинградНаверное, это единственный рассказ, который я придумал нарочно.
В ту пору меня корежил очередной творческий кризис и я жутко комплексовал от остро переживаемого собственного бесплодия. Конечно: после университетских и аспирантских тучных лет, когда что ни год — то повесть или даже вот совсем еще недавно — роман «Очаг на башне» (первый вариант, разумеется), вдруг началось совсем иное: рассказик или два в год если напишутся, то и спасибо. Был момент, когда я даже начал уговаривать себя: ну ты ж профессионал, ну ты ж сколько лет уж бумагу мараешь — так попробуй что-то чисто на ремесле придумать да накорябать, ну! Три дня ходил… Как это у Лема: дракон трясся-трясся и все-таки извлек из себя квадратный корень. Так и я. За три дня дальше фразы «В хроноскафе запахло горелым…» я не ушел.
Тогда я окончательно понял, что без музы я — ничто.
В случае с «Домоседами» музой оказался Слава Витман — известный ныне писатель Святослав Логинов. Мы возвращались из семинара вдвоем (нам было постоянно по дороге) и разговорились о судьбе своей печальной; в частности, он поведал мне о своем нереализованном замысле: мол, пытался когда-то написать о субсветовом полете к другой звезде в стиле знаменитого в то время «Поколения, достигшего цели» — да заскучал. Он, в сущности, взял меня на слабо. Я сказал, что его уделаю. Он сказал, что ради бога, он все равно к подобной ерунде никогда не вернется.
Рассказ был написан, наверное, дня через четыре после этого разговора.
Еще через месячишко я стал его вытачивать. Или, как я еще люблю это называть, работать уже лобзиком, заниматься не пилением, а выпиливанием. В этом рассказе я впервые осознанно стал приводить форму к единству с содержанием; мне показалось любопытным постараться передать структурой текста (именно потому рассказ написался от первого лица — чтобы он звучал как один внутренний монолог) структуру жизни на острове; ее вязкость, ее медлительность, ее закольцованность… Отсюда бесконечные фразы рассказа, разбитые точками с запятой — которые, насколько мне удалось это сделать, сразу укорачиваются, как только главный персонаж попадает в иную обстановку, — и снова возвращаются, когда возвращается на остров он.
Ну и, конечно, в ту пору нельзя было без фиги в кармане, без эзопова языка, без замаскированной антисоветчины. Кто не сделал, тщательно спрятавшись в ближайшие кусты, лягающего движения в сторону Советской власти, тот, почитай, и не написал ничего, только зря бумагу замарал.
Как я гордился фразой «Это Ценком… Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования среды…»! Ведь это ж не Центральный компьютер какой-то, это Центральный Комитет! Вот вам! Имеющий глаза да увидит, имеющий уши да услышит! А когда я написал про Эми, что она «не родила детей на заклание звездному Молоху» — я просто щенячье повизгивал, восторгаясь собой, ведь не придраться ни к чему, но в то же время всякому, мол, мыслящему человеку ясно, что имеется в виду Кремль с красными звездами на башнях!
Стыдобища. Ведь двадцать восемь лет мне уже было — а дебил дебилом.
Что же касается моих настоящих, не выдуманных, не вычитанных и не нанесенных интеллигентным окружением ощущений и предчувствий, которые исподволь проникли из меня в этот рассказик…
Это же надо обладать таким даром предвидения! Весна 82-го… Все казалось незыблемым, даже окостенелым, забетонированным на века — но уже в двух шагах была гостеприимно разинутая пасть перемен. До смерти Брежнева оставалось полгода…
А впрочем, при чем тут наш конкретный Брежнев? Теперь, когда ушли в прошлое (надеюсь, безвозвратно) вульгарные представления о том, что стоит только свалить некий строй — как сразу само собой наступит счастье (так думали большевики, так думали правозащитники; бог даст, так думать больше никто не будет, а кто говорит нечто подобное — тот уже ничем не думает, просто вербует), и литература перестала воевать со строями, она получила возможность заняться по-настоящему серьезными и важными вещами. Другое дело, захочет ли она это делать… ну да не о том речь.
Мой сын родился через каких-то восемь месяцев после того, как советские спецподразделения штурмовали к Кабуле дворец Амина. Мог ли я помыслить тогда, что ему исполнится тринадцать (приблизительно столько же, сколько было детям островитян, когда пилоты забирали их от родителей в свою рубку) за месяц до того, как российские войска будут громить Белый дом посреди Москвы?
Могли ли помыслить помещики Николаевской эпохи, все эти Маниловы и Ноздревы, что их детям предстоит жить в эпоху Александровских реформ с ее чуждыми им всем надеждами и ровно столь же чуждым угаром? Могли ли афиняне, зачинавшие своих отпрысков в золотой век Перикла, отца европейской демократии, хоть мозжечком предвидеть, что отпрыски (те, кто выживет) будут взрослеть, когда этот самый отец затеет Пелопоннесскую войну, а та бесповоротно надорвет античную цивилизацию и отдаст Элладу тоталитарной Спарте?
Мы всегда, во все века рожаем детей для совершенно иного, совершенно чужого мира, о котором не имеем ни малейшего представления в ту пору, когда дети появляются на свет. Вот, по сути дела, о чем этот рассказ.
Конечно, я ничего этого не понимал, когда его писал, и уж подавно не смог бы всего этого сформулировать. Мне важно было вольнодумство свое показать.
Но — чувствовал, салага. Все чувствовал…
Пробный шар
1
Спрогэ, везший сменные экипажи для мирандийских станций, сообщил, что встретил за орбитой Юпитера искусственный объект внеземного происхождения. Новость быстро облетела всю Солнечную, к месту встречи потянулись корабли. Объект оказался идеальным шаром полутора километров в диаметре. Ни на какие сигналы шар не отвечал, локация и интролокация не дали результатов. Но шар словно играл в поддавки. Явно видимая кнопка оказалась слишком соблазнительной, и кто-то не удержался.
Как и следовало ожидать, сразу за люком оказалась небольшая камера, отделенная вторым люком от недр Шара. Второй люк открылся столь же легко. Загадки сыпались одна за другой, все быстрее — первый люк закрылся, но связь с исследовательской группой не прервалась. Захлебываясь от волнения, перебивая друг друга, исследователи сообщили, что попали в совершеннейшим образом смоделированные земные условия и что им очень неловко оставаться в скафандрах, — по пояс в траве они шли к зарослям кустарника, тянувшимся по берегу реки.
— Ужас, как мы давим траву, — сказал начальник группы. — За нами такой след остается…
Уже тогда мелькнула мысль: это — ловушка.
Он вошел в стадо.
Овцы переговаривались почти человеческими голосами. Если прикрыть глаза, могло показаться, будто впрямь это люди нескончаемо дурачатся, взмемекивая кто во что горазд. Когда в разноголосом множественном блеянии проскальзывала пауза, становился отчетливо слышен звонкий, плотно висящий в воздухе хруст отщипываемой травы. Овцы безо всякого интереса скользили взглядами по Андрею и флегматично отодвигались, если он подходил слишком близко. Одного очень уж симпатичного, увлекшегося едой барашка Андрей, не удержавшись, погладил по спине — тот, не разгибаясь, сиганул в сторону и тут же опять захрумкал. Пастух дремал поодаль, прикрыв коричневое лицо соломенной шляпой и подложив под голову эластичный кожух радиобича, а рядом лежала собака и неприязненно косилась на Андрея, вывалив широкий язык. Воздух был мягок, словно шелковист, и полон то сладковатых, то горьковатых запахов вечерней степи; желтые лучи солнца медленно катились по склонам холмов, и все умиротворенно занимались своими делами: овцы лопали траву, пастух спал, собака следила за праздным чужаком. И только он, чужак, шлялся попусту и, наверное, мешал.
«Все-таки вечер — самое красивое время суток, — подумал Андрей и стал неторопливо всходить по отлогому склону. — В утре есть что-то ложно-бравурное…» Он посмотрел на часы. Сима никогда не опаздывала.
На гребне холма, шагах в двадцати от могилы Волошина, раздвинув колючую траву прозрачным днищем, стоял маленький гравилет. Андрей откинул фонарь и еще раз обернулся.
Степь волнами уходила вдаль. Громадное медное солнце плавало в пепельном небе, едва не касаясь неровного, туманного горизонта; низины утопали в дымке, над которой парили серо-синие округлые вершины далеких холмов. Овцы теперь казались не больше блох, но стояла такая тишина, что даже сюда долетало из прозрачной глубины едва слышное, но отчетливое блеяние и позвякивание колокольчиков. Благодать-то какая, с печальным восторгом думал Андрей. Вот идти бы туда, идти просто, ни для чего, взлетать, словно лодка на гребень одной волны, потом другой, третьей, без конца — только простор, ветер, трава… От красоты и покоя щемило сердце. Лолу бы позвать, она так хорошо красоту чувствует, даже сама хорошеет… Стало совсем грустно. Сима сюда точно не полетит. Хоть бы кусочек этого до нее донести… Поколебавшись — жаль было убивать цветы, — он осторожно сорвал три прекрасных мака, сел в гравилет и, положив цветы на сиденье рядом с собой, поднял машину в воздух. Холмы уплыли вниз, и от горизонта поползло, затекая между отрогами холмистых гряд, плоское темное море.