Переворот - Иван Кудинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это бадановый настой.
Потом он уснул — крепко и без сновидений. А когда проснулся, ощутил необычную легкость, нигде и ничто не болело, даже горечь во рту исчезла. «Здоров», — радостно отозвалось в нем. Он попытался приподняться, и в тот же миг, чуть повернув голову, увидел сидевшую подле кровати, на табуретке, сестру, в белом платочке, со сложенными на коленях маленькими ладонями; у него шевельнулось в душе нежное и благодарное чувство к ней.
— Ты, наверное, устала? Постоянно около меня…
— Нет, нет, я уже отдохнула, — поспешно она возразила. — А вам еще нельзя вставать. Доктор не велел.
— Ах, этот доктор… — вздохнул Третьяк и помолчал. — Скажи, а как тебя зовут?
Она посмотрела на него, как бы испугавшись чего-то, и тихо ответила:
— Мавра.
Что-то знакомое послышалось в этом имени: «Мавра… Неужто это та самая Мавра? — удивленно подумал Третьяк. И вспомнил слова игуменьи: «А над сестрой Маврой надругались и те, и другие…» Так вот она какая, Мавра! — растерялся Третьяк. — Она же совсем еще дитя. Как же они могли ее тронуть? И как сумела она все это перенести? — смотрел на нее с горестным сочувствием. Хотелось как-то поддержать ее, помочь — но чем он мог ей помочь?
— Спасибо тебе, Мавра! — сказал Третьяк. — За все, что ты сделала для меня. — И, улыбнувшись, добавил: — А ведь ты и вправду похожа на мою сестру… — Потом долго молчал, и она молча сидела около него. — Скажи, Мавра, а давно ты здесь… при монастыре?
— Девятый год.
— Девятый? — удивился он. — Сколько же тебе лет?
— Восемнадцать… исполнится на покров.
— Выходит, полжизни своей ты здесь… И что же ты… так всегда здесь и жила? И не училась?
— Почему не училась? Окончила монастырское училище.
— Вон как, у вас училище есть? Понятно. А теперь… Вас больше ста человек, чем же вы занимаетесь? — поинтересовался.
— Работы много. Кто исполняет клиросное послушание, кто состоит при выделке свеч, а кто шьет, прядет, за скотом ухаживает, за пчелами…
— У вас и пасека есть?
— Все у нас есть, — как бы с вызовом ответила она. — Если б не эта смута… — живи да радуйся… А теперь вот все перевернулось. Люди веру теряют, друг друга топчут и убивают…
— Не все, Мавра, потеряли веру. Многие, очень многие несут свою веру в душе, борются за нее…
Мавра внимательно посмотрела на него:
— И вы тоже… верите?
— Верю, — сказал Третьяк. — Только верю я не в бога, а в человека.
Она с сомнением покачала головой:
— Люди злые, жестокие… они друг друга никогда не поймут. Вот господь и наказывает их за неверие…
— Но где же тогда великодушие и сила бога, если он не хочет помочь людям наладить жизнь?
— Не надо так, — вздохнула и попросила Мавра. — Грешно так думать, а не только говорить.
— Хорошо, — согласился Третьяк, — не будем об этом. — Однако немного погодя спросил: — А тебе, Мавра, никогда не хотелось уехать отсюда?
— Здесь мой дом, обитель моя… Куда мне ехать?
— Но это же добровольное заточение.
— Тело человеческое бренно, а душа вечна.
— Ах, Мавра, Мавра, откуда в тебе такая покорность? Откуда? Бросай все, пойдем с нами, — предложил вдруг. — Добрая ты, и руки у тебя вон какие добрые… В лазарете будешь работать. Пойдем к людям.
— Нет, — печально покачала она головой. — Ничего, кроме зла и обмана, в миру нет.
— Вот против этого мы и боремся… Пойдем.
— Нет, Иван Яковлевич, об этом и думать грешно.
— Что же ты будешь делать?
— Дел у нас много… Матушка игуменья сказала, что к рождеству меня облачат в рясофор.
— А сейчас ты кто… по вашим монастырским уставам?
— Послушница.
— Послушница… — задумчиво повторил Третьяк, с жалостью и состраданием глядя на нее и в то же время чувствуя бессилие свое перед ее фанатически твердой верой. — А мне, Мавра, хочется, чтобы свободной ты стала и счастье свое нашла не в затворничестве, а в жизни, среди людей… Понимаешь? Нельзя быть послушницей всю жизнь. Нельзя! Прости меня за этот разговор, но я добра тебе желаю. По тому что — в тебе добро вижу.
Мавра слушала, опустив глаза, будто отгородившись глухой стеной. И слова его — как горох об эту стену…
Днем зашел Бергман. Осмотрел Третьяка, выслушал и простукал тщательно:
— О, да вы уже молодцом смотритесь!
— Вашими стараниями, — польстил ему Третьяк. И на Мавру поглядел ласково. — И сестра у меня вон какая добрая и внимательная… Так что завтра надеюсь быть не только на ногах, но и на коне.
— Спешить не надо, — сказал фельдшер. — Дня три еще полежите.
— Нет, нет, товарищ Бергман, надо спешить.
И как ни пытались убедить его сначала фельдшер, а потом и Огородников с Акимовым, но ничего не вышло — Третьяк был тверд:
— Все! Належался. Хватит! Доложи-ка лучше обстановку, товарищ комполка.
— Обстановка, Иван Яковлевич, прежняя, — ответил Огородников.
— Будем выступать на Черный Ануй, или у вас другие планы за это время родились?
— Других планов у нас нет. Надо выступать. Только вот одна закавыка: слишком мало боезапасов. Четыре патрона на винтовку… Много с этим не навоюешь.
— И что же вы предлагаете? — спросил. Третьяк. — Сидеть и ждать? Так под лежачий камень, как известно, вода не течет. Будем добывать боезапасы в походе.
Утром семнадцатого сентября полк снялся со своего бивуака, в ущелье Загрехи, и двинулся на Лбу. Остался позади монастырский двор, блеснув напоследок соборными куполами. И Третьяку отчего-то стало грустно. Словно оставил он там, за бревенчатой стеной, потерял что-то дорогое и невосполнимое. «Мавра, — мелькнуло в памяти печальное и строгое лицо молоденькой послушницы, находившейся подле него несколько дней неотлучно. — Как она, что с ней будет?»
Обидно было Третьяку, что не сумел он убедить Мавру оставить свое затворничество и уйти к людям, среди людей искать свою судьбу, дорогу свою…
Ах, как это непросто, оказывается, найти свою дорогу!..
Полк двигался медленно, со всеми предосторожностями, и к вечеру достиг заимки, от которой оставалось до Абы верст пять. Однако решили переночевать здесь. Расставили посты, дорогу со стороны Абы — единственный удобный подход к заимке блокировал конный разъезд…
Третьяк не сомкнул глаз в эту ночь. Тревожно было. Густой туман висел над горами, звезд не было видно. И знобило его опять, пальто совсем не грело, да и болезнь, как видно, не отпустила еще окончательно. Третьяк держался изо всех сил, преодолевая слабость и недомогание. Утешал себя: «Ничего, окрепну в дороге».
Наутро, чуть свет, выступили — и с ходу, переполошив сонное село, заняли Абу.
Позже абинцы рассказывали о зверствах карателей, побывавших тут раньше, — Сатунина и Кайгородова со своим «туземным дивизионом»… Поведали и о том, что человек пятьдесят абинских мужиков и парней скрываются неподалеку, в малодоступных горных распадках. И Третьяк загорелся — во что бы то ни стало разыскать этих людей. Командир первой роты Афанасий Пимушин, тоже абинский житель, вызвался сопровождать комиссара, сказав, что места здешние ему хорошо знакомы.
Ехали вдоль Чарыша, по крутому берегу, обрывисто черневшему слева. Песок и мелкий камешник сыпался вниз из-под копыт лошадей и глухо, коротко всплескивал где-то под обрывом в едва различимой реке… Пахло сырой древесиной. Холодом тянуло снизу. Когда же свернули и отъехали в сторону от реки, углубляясь в лес, воздух потеплел и сделался ощутимее.
Вскоре остановились. И Пимушин тихо сказал:
— Ждите меня здесь, товарищ комиссар.
— Не заблудишься? — спросил Третьяк, удивляясь тому, как уверенно и безошибочно ориентируется он в ночном лесу.
— Ну, что вы! Тут я и с завязанными глазами куда хошь выйду…
Пимушин уехал. А Третьяк, не слезая с коня, остался ждать. Конь похрустывал травой, медленно жевал и время от времени всхрапывал, позвякивая удилами. Третьяк вглядывался в темноту, прислушивался. И опять вспомнил Мавру — второй день не выходила она из головы; жаль было эту молоденькую послушницу, как сестру, жаль. Хотел помочь ей, но она решительно отвергла его помощь, а может, и не нуждалась в ней, а счастье свое видела и находила в другом… Вот ведь и он. Иван Третьяк, если посмотреть на него со стороны, тоже не сладкой судьбы человек: рано познал нужду, тяжкий труд, гнул спину за кусок хлеба, а потом долгие годы скитался на чужбине. Тридцать пять лет стукнуло мужику, а у него — ни жены, ни детей… ни кола ни двора! Выходит, не задалась жизнь? «Ну, нет, — подумал Третьяк, не соглашаясь и как бы споря с самим собой. — Мое счастье — в борьбе. И пока не добьемся полной победы над врагами революции — нет и не будет для меня другого счастья».
Последние слова он, кажется, произнес вслух. Конь вскинул голову и насторожился. Тотчас где-то неподалеку, справа, раздался шорох, послышались тихие, приглушенные голоса… И вскоре подъехали два всадника.