Раковый корпус - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И не утверждайте, а то ошибётесь. – Шулубин повернул-таки голову и вблизи посмотрел на Олега слишком выразительными круглыми глазами с кровоизлияниями по белку. – Самая тяжёлая жизнь совсем не у тех, кто тонет в море, роется в земле или ищет воду в пустынях. Самая тяжёлая жизнь у того, кто каждый день, выходя из дому, бьётся головой о притолоку – слишком низкая… Вы – что, я понял так: воевали, потом сидели, да?
– Ещё – института не кончил. Ещё – в офицеры не взяли. Ещё – в вечной ссылке сижу. – Олег задумчиво это всё отмеривал, без жалобы. – Ещё вот – рак.
– Ну, раками мы поквитаемся. А насчёт остального, молодой человек…
– Да какой я к чертям молодой! То́ считаете, что голова на плечах – первая? что шкура не перелицована?..
– …Насчёт остального я вам так скажу: вы хоть врали меньше, понимаете? вы хоть гнулись меньше, цени́те! Вас арестовывали, а нас на собрания загоняли: прорабатывать вас. Вас казнили – а нас заставляли стоя хлопать оглашённым приговорам. Да не хлопать, а – требовать расстрела, требовать! Помните, как в газетах писали: «как один человек всколыхнулся весь советский народ, узнав о безпримерно подлых злодеяниях»… Вот это «как один человек» вы знаете чего стоит? Люди мы все-все разные и вдруг – «как один человек»! Хлопать-то надо ручки повыше задирать, чтоб и соседи видели, и президиум. А – кому не хочется жить?.. Кто на защиту вашу стал? Кто возразил? Где они теперь?.. Если такой воздерживается, не против, что вы! воздерживается, когда голосуют расстрел Промпартии, – «пусть объяснит! – кричат, – пусть объяснит!» Встаёт с пересохшим горлом: «Я думаю, на двенадцатом году революции можно найти другие средства пресечения…» Ах, негодяй! Пособник! Агент!.. И на другое утро – повесточка в ГПУ. И – на всю жизнь.
И произвёл Шулубин то странное спиральное кручение шеей и круглое головой. Он на скамейке-то, перевешенный вперёд и назад, сидел, как на насесте крупная неуседливая птица.
Костоглотов старался не быть от сказанного польщённым:
– Алексей Филиппыч, это значит – какой номер потянешь. Вы бы на нашем месте были такими же мучениками, мы на вашем – такими же приспособленцами. Но ведь вот что: калило и пекло таких, как вы, кто понимал. Кто понял рано. А тем, кто верил, – было легко. У них и руки в крови – так не в крови, они ж не понимали.
Косым пожирающим взглядом мелькнул старик:
– А кто это – верил?
– Да я вот верил. До финской войны.
– А сколько это – верили? Сколько это – не понимали? С пацана и не спрос. Но признать, что вдруг народишка наш весь умом оскудел, – не могу! Не иду! Бывало, что б там барин с крыльца ни молол, мужики только осторожненько в бороды ухмылялись: и барин видит, и приказчик сбоку замечает. Подойдёт пора кланяться – и все «как один человек». Так это значит – мужики барину верили, да? Да кем это нужно быть, чтобы верить? – вдруг стал раздражаться и раздражаться Шулубин. Его лицо при сильном чувстве всё смещалось, менялось, искажалось, ни одна черта не оставалась покойной. – То все профессоры, все инженеры стали вредители, а он – верит? То лучшие комдивы Гражданской войны – немецко-японские шпионы, а он – верит? То вся ленинская гвардия – лютые перерожденцы, а он – верит? То все его друзья и знакомые – враги народа, а он – верит? То миллионы русских солдат изменили родине – а он всё верит? То целые народы от стариков до младенцев срезают под корень – а он всё верит? Так сам-то он кто, простите, – дурак?! Да неужели ж весь народ из дураков состоит? – вы меня извините! Народ умён – да жить хочет. У больших народов такой закон: всё пережить и остаться! И когда о каждом из нас история спросит над могилой – кто ж он был? – останется выбор по Пушкину:
В наш гнусный век…На всех стихиях человек —Тиран, предатель или узник.
Олег вздрогнул. Он не знал этих строк, но была в них та прорезающая несомненность, когда и автор, и истина выступают во плоти.
А Шулубин ему погрозил крупным пальцем:
– Для дурака у него и места в строчке не нашлось. Хотя знал же он, что и дураки встречаются. Нет, выбор нам оставлен троякий. И если помню я, что в тюрьме не сидел, и твёрдо знаю, что тираном не был, значит… – усмехнулся и закашлялся Шулубин, – значит…
И в кашле качался на бёдрах вперёд и назад.
– Так вот такая жизнь, думаете, легче вашей, да? Весь век я пробоялся, а сейчас бы – сменялся.
Подобно ему и Костоглотов, тоже осунувшись, тоже перевесясь вперёд и назад, сидел на узкой скамье, как хохлатая птица на жёрдочке.
На земле перед ними наискосок ярко чернели их тени с подобранными ногами.
– Нет, Алексей Филиппыч, это слишком сплеча осужено. Это слишком жестоко. Предателями я считаю тех, кто доносы писал, кто выступал свидетелем. Таких тоже миллионы. На двух сидевших, ну на трёх – одного доносчика можно посчитать? – вот вам и миллионы. Но всех записывать в предатели – это сгоряча. Погорячился и Пушкин. Ломает в бурю деревья, а трава гнётся, – так что – трава предала деревья? У каждого своя жизнь. Вы сами сказали: пережить – народный закон.
Шулубин сморщил всё лицо, так сморщил, что мало рта осталось и глаза исчезли. Были круглые большие глаза – и не стало их, одна слепая сморщенная кожа.
Разморщил. Та же табачная радуга, обведенная прикраснённым белком, но смотрели глаза омытее:
– Ну, значит – облагороженная стадность. Боязнь остаться одному. Вне коллектива. Вообще, это не ново. Френсис Бэкон ещё в XVI веке выдвинул такое учение – об идолах. Он говорил, что люди не склонны жить чистым опытом, им легче загрязнить его предрассудками. Вот эти предрассудки и есть идолы. Идолы рода, как называл их Бэкон. Идолы пещеры…
Он сказал – «идолы пещеры», и Олегу представилась пещера: с костром посередине, вся затянутая дымом, дикари жарят мясо, а в глубине, полунеразличимый, стоит синеватый идол.
– …Идолы театра…
Где же идол? В вестибюле? На занавесе? Нет, приличней, конечно, – на театральной площади, в центре сквера.
– А что такое идолы театра?
– Идолы театра – это авторитетные чужие мнения, которыми человек любит руководствоваться при истолковании того, чего сам он не пережил.
– Ох, как это часто!
– А иногда – что и сам пережил, но удобнее верить не себе.
– И таких я видел…
– Ещё идолы театра – это неумеренность в согласии с доводами науки. Одним словом, это – добровольно принимаемые заблуждения других.
– Здорово! – очень понравилось Олегу. – Добровольно принимаемые заблуждения других! Да!
– И, наконец, идолы рынка.
О! Это представлялось легче всего! – базарное тесное кишение людей и возвышающийся над ними алебастровый идол.
– Идолы рынка – это заблуждения, проистекающие от взаимной связанности и сообщности людей. Это ошибки, опутывающие человека из-за того, что установилось употреблять формулировки, насилующие разум. Ну, например: враг народа! не наш человек! изменник! – и все отшатнулись.
Нервным вскидыванием то одной, то другой руки Шулубин поддерживал свои восклицания – и опять это походило на кривые неловкие попытки взлететь у птицы, по крыльям которой прошлись расчисленные ножницы.
В спины им прижаривало не по весне горячее солнце: не давали тени ещё не слившиеся ветки, отдельно каждая с первой о́зеленью. Ещё не раскалённое по-южному небо сохраняло голубизну между белых хлопьев дневных переходящих облачков. Но, не видя или не веря, взнеся палец над головой, Шулубин тряс им:
– А над всеми идолами – небо страха! В серых тучах – навислое небо страха. Знаете, вечерами, безо всякой грозы, иногда наплывают такие серо-чёрные толстые низкие тучи, прежде времени мрачнеет, темнеет, весь мир становится неуютным, и хочется только спрятаться под крышу, поближе к огню и к родным. Я двадцать пять лет жил под таким небом – и я спасся только тем, что гнулся и молчал. Я двадцать пять лет молчал, а может быть двадцать восемь, сочтите сами, – то молчал для жены, то молчал для детей, то молчал для грешного своего тела. Но жена моя умерла. Но тело моё – мешок с дерьмом, и дырку будут делать сбоку. Но дети мои выросли необъяснимо черствы, необъяснимо! И если дочь вдруг стала писать и прислала мне вот уже третье письмо (это не сюда – домой, это я за два года считаю) – так, оказывается, потому, что парторганизация от неё потребовала нормализовать отношения с отцом, понимаете? А от сына и этого не потребовали…
Водя косматыми бровями, всей своей взъерошенностью Шулубин повернулся к Олегу – ах, вот кто он был! он был сумасшедший мельник из «Русалки» – «Какой я мельник?? – я ворон!!»
– Я уж не знаю – может, мне дети эти приснились? Может, их не было?.. Скажите, разве человек – бревно?! Это бревну безразлично – лежать ли ему в одиночку или рядом с другими брёвнами. А я живу так, что, если потеряю сознание, на пол упаду, умру, – меня и несколько суток соседи не обнаружат. И всё-таки – слышите, слышите! – он вцепился в плечо Олега, будто боясь, что тот не услышит, – я по-прежнему остерегаюсь, оглядываюсь! Вот что я в палате у вас осмелился произнести – в Фергане я этого не скажу! на работе не скажу! А то, что вам сейчас говорю, – это потому, что стол операционный мне уже подкатывают! И то бы: при третьем не стал! Вот как. Вот куда меня припёрли… А я кончил сельскохозяйственную академию. Я ещё кончил высшие курсы истмата-диамата. Я читал лекции по нескольким специальностям – это всё в Москве. Но начали падать дубы. В сельхозакадемии пал Муралов. Профессоров заметали десятками. Надо было признать ошибки? Я их признал! Надо было отречься? Я отрёкся! Какой-то процент ведь уцелел же? Так вот я попал в этот процент. Я ушёл в чистую биологию – нашёл себе тихую гавань!.. Но началась чистка и там, да какая! Прометали кафедры биофаков. Надо было оставить лекции? – хорошо, я их оставил. Я ушёл ассистировать, я согласен быть маленьким!