Колесо Фортуны. Репрезентация человека и мира в английской культуре начала Нового века - Антон Нестеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пьер Ломбар. Джон Донн. 1633. Национальная портретная галерея. Лондон
К тому моменту, когда Донн и его сверстники входили в литературу, елизаветинская эпоха близилась к закату. Однако, по словам Гегеля, «сова Минервы расправляет крылья в сумерках». Крайняя усложненность, «интеллектуальная взвинченность» и философичность того литературного поколения, что с легкой руки насмешливого Драйдена получило название «метафизиков», объяснялись именно тем, что они застали «конец великой эпохи». Они стали свидетелями распада и деградации некогда блистательных форм, когда с действительности срывают покров декорации и обнажается структура несущих конструкций.
«Ты обернул глаза зрачками в душу» – эти слова Гертруды в «Гамлете» могли бы быть идеальной формулой для описания мироощущения поэтов-метафизиков. Их литературные предшественники в первую очередь отслеживали внешнее – несколько театральное проявление страсти, жест. «Весь мир – театр» – не столько шекспировское «открытие», сколько «общее место» эпохи.[750] Так, королева Елизавета выступая перед парламентом, объявит, что «мы, властители, выходим на подмостки этого мира, чтобы сыграть нашу роль на глазах всего человечества…».[751]
Старшие елизаветинцы, разыгрывая драмы своих жизней, нуждались в подмостках, котурнах – чего стоит один мятеж Эссекса, – его безумная воскресная скачка по Лондону, когда он выкрикивал в толпу: «Клянусь, честью клянусь», надеясь тем самым поднять ее на бунт…
У Донна от этого театрализованного ощущения жизни, свойственного эпохе, сохранилась драматичность как некое особое качество, присущее всем его стихам, однако драматичность внутренняя. Каждое из стихотворений Донна, можно назвать, пользуясь его же формулой, «The dialogue of one» – «Диалог одного». Диалог человека с его собственными страстями.
Эпоха признавала за человеком «не то что право, но неизбежную предопределенность быть существом противоречивым, сочетать в себе доброе и злое».[752] Центробежные, рвущие душу на части импульсы находили выплеск в великих авантюрах того времени, в неутоленном стремлении за горизонт: к новым странам, новым впечатлениям. В этом отношении Рэли с его заморскими экспедициями – ради присоединения к Англии новых колоний, в поисках Эльдорадо – фигура типологическая. Но Донн – авантюрист в куда более высоком смысле, чем Рэли. Его авантюра пролегает во внутренних пространствах. Даже его стихи-путешествия «Шторм» и «Штиль» – отчеты о плавании к Азорским островам – оказываются картографией духа. Исследованием его каверн и червоточин:
Как человек, однако, измельчал!Он был ничем в начале всех начал,Но в нем дремали замыслы природны;А мы – ничто и ни на что не годны,В душе ни сил, ни чувств… Но что я лгу?Унынье же я чувствовать могу!
(The Calme. Штиль. Пер. Г. Кружкова)«Пасторальная» поэзия Сидни или Спенсера нуждалась в некоем внешнем ландшафте. Донн исследует ландшафт внутренний. Он вглядывается в самое лицо страсти – порой пугающее и леденящее душу:
Я – микрокосм, искуснейший узор,Где ангел слит с естественной природой,Но обе части мраку грех запродал,И обе стали смертными с тех пор…Вы, новых стран открывшие просторИ сферы, что превыше небосвода,В мои глаза для плача влейте водыМорей огромных: целый мир – мой взор —Омойте. Ведь потоп не повторится,Нет, алчностью и завистью дымясь,Мой мир сгорит: в нем жар страстей таится…О, если б этот смрадный жар погас!И пусть меня охватит страсть другая —Твой огнь, что исцеляет нас, сжигая!
(Holy Sonnets. Священные сонеты. V. Пер. Д. Щедровицкого)Донн преследует не призрак Эльдорадо или призрак золота – он преследует призрак любви, Золотого века внутри, а не вовне, взыскует Рая.
Сама геометрия мира, в котором движется герой Донна, мира, каким он предстает внутреннему взору, строится на том, что две противоречащие друг другу аксиомы не исключают, но дополняют друг друга, удваивая истинность каждой ИЗ НИХ:
С углов Земли, хотя она кругла,Трубите, ангелы!
(Holy Sonnets. Священные сонеты. VII. Пер. Д.Щедровицкого)– объем и плоскость здесь уравнены, ибо за визионерской пронзительностью этих строк стоит ощущение присутствия в мире Бога. А для Него, который, по Донну, есть и совершенный «круг, не имеющий конца»,[753] и абсолютная «прямая, ибо окружность его бесконечна»,[754] не существует человеческих противоречий восприятия. Заметим, что образ Донна – земля и ангелы – отталкивается одновременно и от географической карты, в углах которой в ту эпоху рисовали аллегорические изображения четырех ветров в виде ангелов, дующих в трубы, и от иконографии Судного дня – соответствующие изображения, изгнанные из протестантских церквей Англии, Донн наверняка видел во время своего путешествия по Италии. Карта обретает объем, разрастается до Мироздания в целом – чтобы тут же, как в зеркале, отразиться в человеке: «Если все члены человеческого тела протянуть и распространить настолько, насколько велико то, что соответствует им в мире, то Человек был бы Великаном, а мир – Карликом, мир был бы лишь картой, а человек – миром», – скажет Донн в «Обращениях к Господу…». Образы пульсируют, постоянно перетекая друг в друга.
Характерно, что первое издание донновских стихов, вышедшее в 1633 г., два года спустя после его смерти, открывалось обращением не к читателям, как это тогда было принято, а к «тем, кто понимает», «То the Understanders». Донн требует от читателя мобилизации всех его интеллектуальных способностей:
И коли эта книга такова —Пусть вновь нахлынут варваров потоки,Вандалов алчных, готов – не судьбаИсчезнуть знаньям: Ангельские строки,Музыка сфер и Таинства учений —вот в нашем мире школа поколений.
(A Valediction: of the booke. Прощание: надпись на книге. Пер. А. Нестерова)Сам поэт при жизни дважды думал о том, чтобы издать свои стихи – последний раз накануне принятия сана, и дважды от этой мысли отказывался. При этом его, видимо, останавливало то, что в культуре того времени публикация стихов превращала автора в бедного литератора, зарабатывающего на жизнь пером, ставя его на соответствующую ступеньку социальной иерархии. Весьма характерен анекдот о том, как Спенсер очень долго дожидался аудиенции у Филипа Сидни. Наконец, протомив посетителя несколько часов в приемной, Сидни соизволил к нему выйти: да, он знал, что его ждут, но не мог оторваться от чтения «Королевы фей»[755] – написанной Спенсером! При этом Сидни сам был поэтом, но, в отличие от Спенсера, он не зарабатывал на жизнь литературой и не печатал своих стихов – для него они были лишь частью облика блистательного придворного, эрудита и покровителя искусств.
Именно с последней ипостасью Сидни связан один сюжет, имеющий некоторое отношение к Донну. Будучи племянником Джона Ди, Сидни учился у того математике и, очевидно, был посвящен дядей также в некоторые аспекты тайных доктрин. На этом своеобразном поле Сидни сблизился с Джордано Бруно, оказывая тому всяческую поддержку и покровительство, помогая с изданием его книг: большая часть трудов Бруно вышла в Лондоне в 1582–1585 гг., причем некоторые из них напрямую посвящены Сидни, «просвещеннейшему и светлейшему кавалеру». Реальная деятельность Бруно весьма далека от расхожих современных представлений об этом человеке. Его трагический конец вовсе не был связан с тем, что Бруно выступал проповедником коперниковского гелиоцентризма – достаточно заметить, что Коперник мирно прожил свою жизнь в монастыре. Собственно говоря, Церковь весьма спокойно относилась к чисто математическим построениям астрономии. Можно сослаться на авторитет Фомы Аквинского, заявлявшего, что «предположения, выдвинутые астрономами, не следует считать необходимо истинными. Хотя эти гипотезы кажутся согласующимися с тем порядком вещей, который явлен нашему взору, нам не следует утверждать, что тем самым они подтверждаются фактами, ибо, возможно, что наблюдаемое нами движение звезд объяснимо и иначе, однако нами покуда не измыслены для этого соответствующие методы».[756] Причиной сожжения Бруно на костре явилось его страстное увлечение оккультизмом и магией. Он был своего рода странствующим проповедником «восточных» доктрин, колесящим по Европе и отстаивающим учение Гермеса Трисмегиста и иже с ним в различных ученых диспутах – в Праге ли, в Оксфорде.[757] Достаточно назвать лишь некоторые из заглавий его трудов, вроде «Изъяснение тридцати печатей» (Лондон, 1583),[758] «Печать печатей» (Лондон, 1583),[759] «Изгнание торжествующего зверя» (Лондон, 1584),[760] чтобы понять, насколько Бруно был далек от какого бы то ни было позитивизма, всецело принадлежа герметике. Маг, лунатик, влюбленный и поэт – вот его ипостаси. Только безумец мог обратиться к папе римскому с предложением реформировать христианский культ по образцу египетского поклонения «незримому» Солнцу, ибо «Солнце есть истинный образ Бога, явленный нам».[761] Сожжение на костре выглядит в такой ситуации пусть не самым изящным, но вполне логичным ответом святой инквизиции на идеи Бруно – речь идет о ереси как таковой.