Колесо Фортуны. Репрезентация человека и мира в английской культуре начала Нового века - Антон Нестеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, бабочка Блаженного Августина, епископа Гиппонского, который когда-то, склонившись над очередным пассажем «De civitate Dei», вспомнил юность, и рука его непроизвольно вывела: «все мы – гусеницы ангелов» – со страниц ортодоксальнейшего христианского трактата вдруг вспорхнула, расправляя крылья, чудесная платоническая бабочка-Психея. Донн лишь разворачивает чужую метафору. Развитие души человека подобно метаморфозе от личинки к имаго, когда, «совлекшись ветхого человека с делами его и облекшись в нового, который обновляется в познании по образу Создавшего его»,[708] та обретает свет и успокоение. Путь этот до конца пройден священником, духовником короля, проповедником, послушать которого собирался чуть ли не весь Лондон. Но если отказаться от символики, предложенной автором «Исповеди» и «О Граде Божием», столь Донном любимом, то можно вспомнить и иной образ – благо XVII век был падок на эмблемы и аллегории, восходящие к древним: на небольшой маттейской урне изображена Любовь, подносящая бабочку к огню.
Этот образ пояснит нам гораздо большее.
В начале нашего века английский поэт Руперт Брук писал о Донне: «Он, говоря его же словами, "любил, чтоб в душу яд вливать по капле". Он дразнил свою душу, словно зверя в берлоге, заставляя ее содрогаться от немыслимых парадоксов, а раздразнив, гнал, словно охотник, язвя слезами и смехом, гнал вдоль края пропасти, что отделяет рассудок от безумия. Он говорит, что познал самый неземной из всех экстазов – слияние душ.[709] И он же утверждает, что смешение крови влюбленных в брюшке блохи, поровну пососавшей от них, – предел, который им не дано преступить в самых смелых своих упованиях.[710] Он уподобляет свою даму первоцвету, ангелу, пятерице,[711] Марии Магдалине,[712] фигурному прянику, только что открытому континенту,[713] центральной ножке циркуля,[714] Господу Богу.[715] И каждый раз мы верим в его беспредельную искренность».[716] Характеристика яркая, но менее всего наводящая на мысли об умиротворенности и святости (ил. 76). Не менее далеки от канонического благочестия и следующие строки:
Не умирай! – иначе яВсех женщин так возненавижу,Что вкупе с ними и тебяПрезреньем яростным унижу.Прошу тебя, не умирай:С твоим последним содроганьемВесь мир погибнет, так и знай,Ведь ты была его дыханьем.Останется от мира труп,И все его красы былые —Не боле, чем засохший струп,А люди – черви гробовые.
(A Feaver. Лихорадка. Пер. Г. Кружкова)Статуя Джона Донна в соборе Св. Павла. Лондон
Так у Шекспира Отелло, уже отравленный ревностью и медленно сползающий в безумие, восклицает вслед Дездемоне: «When I love thee not, chaos is come again!» – «Забуду, что люблю тебя – весь мир вернется в Хаос!».[717] Но теперь стоит на мгновение представить, что Ты написано с заглавной буквы: «When I love Thee not, chaos is come again!», как горячечные мольбы влюбленного и молитва священника становятся отражением друг друга. Поэта Донна и Донна-священника вовсе не разделяет непроходимая пропасть. История его жизни – это не история раскаявшегося грешника, отринувшего заблуждения молодости. Точнее всего об этом у Бродского, в «Большой элегии»: «светская любовь – лишь долг певца, духовная любовь лишь плоть аббата». И та, и другая преисполнены у Донна боли и страсти. И та, и другая выговаривает себя, «отчаянье глуша моторной речью». Головокружительная дерзость его образов – в любовных элегиях, в проповедях ли – лишь оправдание слов апостола: «Любовь до того совершенства достигает в нас, что мы имеем дерзновение в день суда, потому что поступаем в мире сем, как Он. В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе есть мучение. Боящийся несовершенен в любви».[718]
Если мы дадим себе труд пролистать английские печатные книги середины XVI в., то обратим внимание, сколь часто на их титульных листах или на вкладных гравюрах присутствует образ Колеса Фортуны. Порой на этих изображениях Колесо висит в воздухе над океанской бездной, поддерживаемое мачтами двух кораблей; на каждом из кораблей изображается змея: левая символизирует пассивное начало природы, правая – активное; по ободу Колеса карабкаются человеческие фигурки: одних Фортуна возносит на самый верх, других сбрасывает в пустоту, подъем с неизбежностью сменяется низвержением и новым подъемом; но при этом в правой, восходящей половине Колеса, ближе к его ступице, мы видим Гермеса, обманчивого и ускользающего бога искателей и тайнознатцев, бога окольных путей и троп, а в левой половине рисунка, внизу, притаился похожий на Тифона змей, чья разверстая пасть поджидает несчастных, которые не смогли удержаться на ободе. Сам образ Колеса известен со времен Средневековья, однако ни в какую иную эпоху он не тиражировался столь широко, как во XVI–XVII вв. Слишком уж точно соответствовал он духу времени. Времени, когда за стремительным вознесением на самые вершины власти следовало столь же стремительное падение; репутации и состояния создавались вдруг и вдруг же рушились – достаточно вспомнить историю Эссекса и множества других блистательных елизаветинских придворных, в лучшем случае кончавших нищетой и опалой. Корабли внизу напомнят нам о Дрейке, разгроме Великой Армады, попытках Англии закрепиться в Новом Свете, оттеснив в сторону других владычиц морей, упорно не желавших ее туда допустить: Испанию и Португалию. А что до Гермеса: в памяти сразу же всплывает придворный астролог, математик и алхимик доктор Ди, без которого не принималось ни одно важное решение в начале царствования Елизаветы I. Алхимия пользовалась особым покровительством королевы: достаточно сказать, что в государственных документах можно найти около тридцати различных докладных, имеющих отношение к алхимии и деланию золота из неблагородных металлов, причем по одному из этих документов приходятся на царствование Эдуарда VI, Марии VII и Иакова I, а все остальные – на эпоху Елизаветы. Чаще всего эти «алхимические записки» открываются прошением очередного искателя разрешить ему произвести золото для королевской казны, затем следуют различные сметы, связанные с проведением опытов, а оканчивается все прошением неудачника об освобождении его из Тауэра. Так, 7 февраля 1565 г. некий Корнелиус де Алнето, известный также как Данной, обращается к королеве с предложением «изготовлять для Ее Величества 50 000 марок чистого золота ежегодно, на определенных условиях».[719] Год он проводит в экспериментах, по-видимому, неудачных, ибо 7 марта 1566 г. Уильям Сесил, лорд Берли, докладывает о том, что некий ученый муж делает тайные приготовления к отъезду, и предлагает того арестовать.[720] В июле того же года шериф Воод навещает по указанию графа Лестера томящегося в Тауэре Ланноя с тем, чтобы выяснить, «чем вызвана отсрочка в получении необходимого количества металла».[721] В августе 1566 г. сэр Френсис Джобсон докладывает лорду Берли, что обсуждал с Корнелиусом де Ланноем его подготовку к алхимическим операциям, «которые по характеру своему не требуют больших денежных затрат».[722] 13 марта 1567 г. Данной посылает Королеве отчет о попытках получения золота и алхимических медалей, с объяснением причин неудач. При этом его искренность не вызывает сомнений. Данной не шарлатан. Сохранился дневник, который он вел в Тауэре; среди прочих записей мы читаем там горькую строчку, датированную 10 февраля 1567 г.: «Писано Корнелиусом де ла Ноем, алхимиком, работавшим в Сомерсет Хаус и претерпевшим многие мучения за то, что он пообещал превратить любой металл в золото».
В этой истории мы сталкиваемся с одной очень важной особенностью, присущей восприятию людей той эпохи. Даже в том жалком и двусмысленном положении, в котором он оказался, Данной сохраняет редкостное достоинство. Ибо ценность всякого человека – в нем самом. Не в его конкретном статусе, богатстве, не в его успехах и достижениях – все это может быть игралищем Фортуны. Взлеты и падения – лишь взлеты и падения. Внутренняя же основа человеческого существа – душевный склад, характер – пребывает неизменной. Так, другой английский алхимик, компаньон доктора Ди – Эдвард Келли в начале трактата «Камень философов» обращается к императору Рудольфу, при дворе которого он производил алхимические опыты – и, подобно Данною, был брошен в темницу, за то, что не добился успеха: «Хотя дважды, находясь в Богемии, я бывал закован в цепи и брошен в узилище, и претерпел в этой стране столько унижений, как ни в какой иной части света, разум мой оставался свободен, все время совершенствуясь в познании той философии, что отвергается лишь людьми глупыми и недостойными, однако превозносится теми, кто истинно мудр…»[723] И эта независимость человека той эпохи от внешних обстоятельств не в последнюю очередь была одной из причин иных стремительных восхождений наверх: ценился талант, яркость, безоглядная решительность, а не знатность рода или богатство…