Колесо Фортуны. Репрезентация человека и мира в английской культуре начала Нового века - Антон Нестеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Священное Писание включает в себя триста шестьдесят пять предписаний не делать что-либо; ровно столько же сухожилий и сосудов обнаружим мы в человеческом теле – и столько же дней в году».[735]
Но для участников кружка Рэли числовой символизм был преисполнен еще и иных значений, почерпнутых из изучения так называемой христианской каббалы в том виде, в каком она была сформулирована Пико делла Мирандола, Марсилио Фичино и Иоганном Рейхлином. Работы вышеупомянутых авторов в изобилии представлены в библиотеке Рэли, на них он охотно ссылается в своей «Истории мира».[736] Для каббалиста двадцать две буквы еврейского алфавита и десять натуральных чисел есть те «пути премудрости», с помощью которых Бог творит мир, они – сама субстанция сотворения Вселенной. Мы можем предполагать, что восприятие каббалы и такого ее раздела, как гематрия, связанного с численно-буквенными преобразованиями, адептами «школы ночи» сильно отличалось от каббалистики Джона Ди: в сохранившихся текстах мы можем видеть некие элементы полемики двух различных школ. Отметим лишь, что, по Ди, сверхъестественные сущности являются вечными, нематериальными, неделимыми и внятными лишь уму, тогда как все тварное в силу самой своей природы делимо, преходяще, подвержено распаду и доступно чувственному восприятию, а потому между этими двумя уровнями миропорядка необходимо некое связующее звено. Именно «Математические сущности» Ди считает посредниками между двумя мирами: они нематериальны – но постижимы путем восприятия, неизменны – но делимы на «основные формы» и – они доступны «внутреннему зрению».[737] Интересно, что порой доктрины обеих школ сливались воедино, как, например, в «Королеве фей» Спенсера: Френсис Йейтс показала, что числовые символики, которыми проникнута поэма, непосредственно восходят к системе Ди.[738]
Для доктрины, исповедуемой адептами «школы ночи», был крайне важен еще один элемент – идея сакральности королевской власти, именно она являлась своеобразным центром, связующим воедино и придающим смысл всем эзотерическим элементам внутри системы. Если мы возьмем три наиболее «темных» и символически нагруженных текста, так или иначе имеющих отношение к «школе ночи»: «Океан к Цинтии» Рэли, «Тень ночи» Чапмена, с ее делением на две части: «Гимны во славу ночи» и «Гимны во славу Цинтии», и «Королеву фей» Спенсера, – то обнаружится, что все они так или иначе воспевают Елизавету.[739]
Позднее Средневековье и Ренессанс выработали весьма своеобразную трактовку монархической власти, являющейся гарантом свободы подданных. Монарх – единственная личность в государстве, стоящая над страстями, «у него нет частной заинтересованности, ему принадлежит все и, значит, ничто в отдельности, к чему он мог бы питать пристрастие».[740] С помазанием на царство в земном теле властителя воплощается бессмертное, непреходящее и неподверженное изменчивости и тлению Тело Политическое. Тело из плоти сойдет в могильную тьму, но «Тело Политическое не подвержено страстям, смерть не властна над ним, и это тело Властителя никогда не умрет.» И явленное взору существо Государя есть лишь иероглиф воплощенного в нем извечного совершенства, точно так же, как «королевская корона является иероглифом закона». Последняя фраза принадлежит судье Коуку, ведавшему подготовкой к коронации Елизаветы.[741] Эта великая абстракция стала смыслом жизни Королевы. Коронационное кольцо Елизавета объявила символом брака с Королевством – уз, которым она никогда не изменит, сочетавшись с каким-либо мужчиной. В первой речи, произнесенной ею перед парламентом 10 февраля 1559 г., Королева объявила: «Я связана брачными узами с мужем – им является королевство Англия, – возможно это удовлетворит вас. Меня удивляет, что вы запамятовали об брачном союзе, который я заключила со своим королевством, – при этих словах она простерла руку, показывая кольцо, которая получила при заключении брака – инаугурации на престол. – И не предъявляйте мне упреки в том, что у меня нет детей: ибо каждый из вас, все англичане до единого, – мои дети…».[742] А в речи-экспромте, произнесенной во время шествия коронационной процессии через Лондон, Елизавета сказала: «Я пребуду к вам так же добра, как всегда была добра к моему народу. Для этого у меня не будет недостатка желания, и я верю, не будет недостатка власти. И не сомневайтесь, что ради вашей безопасности и покоя я не замедлю, если потребуется, пролить свою кровь».[743] Внимательное ухо легко уловит весьма рискованный подтекст этого пассажа – Елизавета ссылается на Евангелие от Иоанна: «Я есмь пастырь добрый: пастырь добрый полагает жизнь свою за овец».[744] Тем самым с первого момента своего царствования Елизавета напоминала своему народу, что она является не только главой государства, но и главой Церкви, выступая Пастырем Господним. Именно это «двойное» восприятие сакральности королевской власти, созданное уникальной ситуацией англиканства, и предопределило многие коллизии самой блистательной эпохи в истории Англии. Сравнение Королевы с Перводвигателем, со сферой, что приводит в движение все Мироздание, стало своего рода штампом у авторов той поры. Двор действительно был центром Вселенной.[745]
Но тут-то мы и можем нащупать конфликт, столь далеко уведший Донна от старшего поколения елизаветинцев: Рэли, Сидни, Шекспира, Спенсера. Их поэзия расцветала под сенью двора. Что до Донна – да простится игра словами, но волею судьбы он был вынужден держаться от двора в стороне. В письме одному из друзей он пишет: «Ты знаешь: те, кому выпало жить в краях, удаленных от солнца – если только удаление это не слишком значительно, – дни их длиннее, аппетит – лучше, пищеварение – надежнее, рост – выше, а жизнь – продолжительнее: все эти преимущества имеют и мыслители, удалившиеся от обжигающей, слепящей и обращающей все в дым мирской славы: но и твоя, и моя жизнь чужды таким крайностям; ибо ты живешь при дворе, не имея ни сжигающих изнутри амбиций, ни точащей иных зависти, живешь на солнечном свету, а не в огне; я же, живущий в деревне, но сохраняющий при том живость и остроту ума, существую не во тьме, но – в тени…»[746] Характерно, что ни Джордж Герберт, ни автор знаменитой «Анатомии меланхолии» Роберт Бёртон[747] – талантливейшие в донновском поколении – не пытались сделать придворную карьеру. С Донном несколько сложнее.
Он вышел из семьи со строгими католическими убеждениями – родной дядя по материнской линии был главой иезуитской миссии в Англии. Брат Джона, Генри, умер в тюрьме, обвиненный в укрывательстве католического священника (заметим, что причиной смерти была все же лихорадка, а в тюрьму несчастный попал «для установления причин и обстоятельств дела»). Сам поэт окончил университетский курс без получения степени – в противном случае выпускники были обязаны произносить присягу на верность короне – и монарху, как главе Церкви. (Последующий отход Донна от доктрин католичества и обращение в англиканство – особая тема. Он был долог, мучительно искренен – и наложил особый отпечаток на всю личность поэта и проповедника. Отчасти страстность его обращений к пастве объяснялась тем, что для него вера была верой обретенной, завоеванной в борьбе с самим собой.)
Тем самым возможности светской карьеры для Донна были ограничены с самого начала: католики, или, как их называли в Англии, «паписты», в глазах общества были под подозрением. Однако место личного секретаря лорда-хранителя печати Томаса Эджертона, фактического министра иностранных дел Англии, открывало для Донна весьма многообещающее будущее. Уже через год патрон добивается того, что Донн становится членом парламента от палаты общин.
Но столь удачно начатая карьера обрывается. В 1601 г. Донн сочетается тайным браком с племянницей лорда Эджертона, Анной Мор. Разгневанный отец девушки добивается отстранения Донна от должности, лишения его места в парламенте, заключения сперва в тюрьму, а потом под домашний арест. На процессе, возбужденном тестем, стремящимся оспорить эту роль, Донн выступил в качестве собственного адвоката. Его страстная, исполненная красноречия защита своего права любить и называть ту, кого любишь, женой перед Богом и людьми, защита, подкрепленная виртуозным знанием юридической казуистики,[748] – привела к тому, что суд вынужден был признать законность венчания.[749] Но Донн оказывается персоной non-grata при дворе. Начинается десятилетие скитаний по родственникам и покровителям, когда он с женой, не имея ни пристанища, ни доходов, должен жить у доброхотов. Творчество – единственное, что остается Донну.
Пьер Ломбар. Джон Донн. 1633. Национальная портретная галерея. Лондон