Парадокс добродетели. Странная история взаимоотношений нравственности и насилия в эволюции человека - Ричард Рэнгем
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Причина, по которой коалиционная проактивная агрессия способствует всем этим видам деспотизма, проста. Коалиция проактивных людей может так искусно спланировать нападение на выбранную жертву, что гарантия успеха будет почти стопроцентной – при минимальном риске для агрессоров. При условии, что жертва не может никого призвать на защиту, холодное беспристрастное планирование наделяет коалицию безграничной властью. От противников можно избавляться легко и предсказуемо.
В теории путь сопротивления очевиден. “Когда плохие люди объединяются, – писал британский парламентарий Эдмунд Бёрк в 1770 году, – хорошие люди должны сплотиться; иначе они погибнут один за другим”1. Но “плохие люди”, конечно же, будут пытаться остановить “хороших людей” от любого “сплочения”. Структуры СС были очень хорошо организованы. Они выбирали время и место арестов так, чтобы люди были максимально беззащитны. Когда заключенных везли в концентрационные лагеря, им не давали ни единого шанса сместить баланс сил в свою пользу. При всем желании они не могли ничего достичь своим сопротивлением. Совместное планирование позволяло СС совершать убийства с безжалостной эффективностью.
Нет ничего удивительного в том, что “власть развращает, абсолютная власть развращает абсолютно”. Как писал тот же Актон, “великие люди почти всегда дурные люди”. Соотношение затрат и выгод коалиционной проактивной агрессии делает насилие и убийство заманчиво легким инструментом. “Самые великие имена повинны в самых больших преступлениях”, – писал Актон. Королева Елизавета I велела тюремщику убить Марию Стюарт. Вильгельм III приказал своему министру уничтожить целый шотландский клан. Адольф Гитлер призвал к уничтожению евреев. Не важно, насколько физически сильны или слабы сами лидеры: с помощью коалиций они могут убивать с невероятной легкостью2.
Учитывая, насколько вездесущи проявления коалиционной проактивной агрессии, вопрос о ее происхождении и механизме действия является ключевым для понимания социальной эволюции человека. Среди антропологов нет единого мнения о ее истоках. На одном полюсе находится представление, будто агрессия никак не связана с эволюционной биологией человека. Среди ученых, выступающих против эволюционного подхода, популярна точка зрения, которой придерживается антрополог Агустин Фуэнтес: “Человеческая агрессия, особенно мужская агрессия, не является эволюционной адаптацией”3. Такое представление часто идет рука об руку с идеей, что если мы признаем войну и сходные формы насилия важными эволюционными адаптациями, то политики и общественность станут считать их неизбежными: люди преисполнятся пессимизма, и попытки улучшить политическую ситуацию будут обречены на провал. Ричард Ли писал: “Настаивая на главенстве той стороны человеческой природы, которая предпочитает войну миру и соперничество кооперации, доминирующие силы современного мира будут иметь больше оснований поддерживать перманентную военную экономику, оправдывать безграничное обогащение международных корпораций и их директоров и утверждать, что в жизненной лотерее неизбежно должны быть победители и проигравшие”4. Ниже я объясню, почему такие страхи кажутся мне преувеличенными и вредными. Тем не менее они напоминают о том, что, изучая эволюцию, мы рискуем получить эмоционально и политически болезненные ответы. Обсуждая эволюцию насилия, мы всегда должны быть очень осторожны с выводами.
Согласно альтернативной точке зрения, человеческая агрессия представляет собой эволюционную адаптацию: усложненную версию поведения, которое есть и у других животных. Человек – просто еще одно млекопитающее, пусть и с некоторыми необычными особенностями. Это представление поддерживается данными о сходствах и различиях агрессии у человека и других животных.
Публикация “Происхождения видов” в 1859 году вызвала множество споров об эволюции войн. Дарвинизм породил идею, что война, как и любое другое поведение, может быть адаптивной. Мыслителям гоббсовской традиции, таким как Томас Генри Гексли, это казалось само собой разумеющимся. Ясно было, что человек – агрессивное животное. Однако руссоистам, например русскому философу Петру Кропоткину, мысль, что примитивный человек по природе своей склонен к войне, представлялась не только ошибочной, но и политически опасной5.
В наши дни большинство эволюционных антропологов поддерживают точку зрения Гексли, согласно которой охотники-собиратели участвовали в серьезных войнах, а предрасположенность к войне сформировалась под влиянием психологических адаптаций, появившихся в плейстоцене. Для таких антропологов фокус уже сместился с вопроса, насколько жестоким было прошлое человека, на вопрос, как наше сознание адаптируется к насилию. Однако в те времена еще не было принято разделять агрессию на проактивную и реактивную. В этой главе я подробнее расскажу о некоторых идеях той эпохи6.
Прежде чем начать, упомяну о классическом затруднении. Для некоторых руссоистов идея эволюционной основы человеческих войн неприемлема; это, впрочем, не мешает им считать, что человеческая миролюбивость имеет эволюционную основу. Такие ученые утверждают, что в плейстоцене войн не было – или, по меньшей мере, они происходили так редко, что никак не влияли на биологическую приспособленность наших предков. Поэтому генетические свойства современного человека, по их мнению, не имеют отношения к практике войны.
Многие опасения руссоистов основаны на представлении, что биология человека определяет его судьбу. Эта идея отражена в понятии “биологического детерминизма”. Биологический детерминизм – концепция довольно размытая, но основная ее мысль заключается в том, что мы, как роботы, бездумно подчиняемся программам, записанным в нашей ДНК. Из таких представлений возникает “образ человечества, опьяненного жаждой крови, на пути к неминуемым убийствам”, описанный последователем руссоизма археологом Брайаном Фергюсоном7. По причинам, к которым еще вернусь, я считаю проблему биологического детерминизма гораздо менее серьезной, чем она казалась руссоистам. Тем не менее биологический детерминизм заслуживает внимания, поскольку со времен Дарвина и до наших дней он незримо присутствует во всех спорах о прошлом, настоящем и будущем войн. Ключевой вопрос здесь следующий: если наши предки были биологически приспособлены к войнам в плейстоцене, значит ли это, что мы биологически предрасположены к войнам сегодня? Я считаю (и об этом мы поговорим ниже), что войн вполне можно избежать – но для этого нужно приложить сознательные усилия.
Все мы (или почти все) надеемся, что в будущем войн не будет. Поэтому многие, включая меня, радуются статистическим данным, показывающим снижение частоты войн в историческое и доисторическое время. Ведь это означает, что мы движемся в правильном направлении. Однако эта, казалось бы, простая мысль нравится не всем. Хотя руссоисты и мечтают о мире без войн, многим из них не нравится тезис, что насилия в мире становится меньше. Они подчеркивают: историческое снижение частоты войн означает, что в прошлом люди убивали друг друга чаще, чем сегодня; а представление о жестоком прошлом человечества кажется им слишком пессимистичным. Дуглас Фрай так объясняет это затруднение: если войны имеют древнее происхождение, значит, они естественны. А “если считать войны естественными, то нет особого смысла в попытках их предотвращать, ограничивать или искоренять”. Идея, что биологическая приспособленность к войнам означает их неизбежность, представляет собой классический пример биологического детерминизма8.