Аббатство кошмаров. Усадьба Грилла - Томас Лав Пикок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Понять, что следует далее, оказывается выше нашего разумения». Опять избитая третья шутка... «Барон впадает в бешенство, как будто узнал, что соблазнили его дочь: только этим, по крайней мере, можно объяснить его состояние, хотя ничего такого из текста прямо не следует; героиня, напротив, до самого конца является воплощением непорочности и чистоты. И тем не менее:
Его злобе, казалось, предела нет,
Вздрагивали щеки, был диким взор:
От родного ребенка — такой позор!
Гостеприимства долг святой
К той, чей отец его давний друг,
В порыве ревности пустой
Так малодушно нарушить вдруг».
Вне всякого сомнения, только идиот мог ухитриться неправильно понять смысл этих строк, и все же я склонен поймать нашего критика на слове, поверив, что это и впрямь оказалось выше его понимания. Смысл приведенного отрывка между тем предельно прост. Кристабель приводит леди Джеральдину и рассказывает отцу все, что ей известно, препоручая гостью, таким образом, гостеприимству барона, однако вскоре после этого без всякой видимой причины Кристабель требует, чтобы отец избавился от Джеральдины. Барон приходит в неистовство — его дом будет опозорен, если он откажет в гостеприимстве (святом долге всякого в те времена); нарушение его дочерью закона гостеприимства обесчестит его старость. Он склонен объяснить поступок Кристабели ревностью к тому поистине отеческому радушию, с каким он принимает дочь своего друга; если же именно ревностью продиктовано поведение Кристабели, то это чувство намного превосходит ревность влюбленной женщины, а стало быть <...>.
Мне стыдно за ту литературную эпоху, когда всякий нуждается в объяснении столь прозрачного отрывка; мне еще более стыдно за то время, когда всякий почитает своим долгом сообщить читающей публике, что в своем законченном идиотизме он не в состоянии понять то, что понятно ребенку, и что именно за это заслуживает лавров оракула. Право, это напоминает историю Локка о Египте, где самый безнадежный идиотизм удостаивался божественных почестей.
«В дальнейшем не говорится ровным счетом ничего, что бы пролило хотя бы слабый свет на эту тайну, — напротив, далее незамедлительно следует то, что автор называет «Конец Второй части». Поскольку мы готовы дать голову на отсечение, что мистер Колридж придерживался самого высокого мнения об этом отрывке, что он превозносит его больше, чем любую другую часть этой «страстной, необыкновенно оригинальной и замечательной» поэмы, за исключением разве что строк, посвященных «старой суке», — мы приведем его здесь полностью, чтобы доставить удовольствие нашим читателям, заметив от себя со всей откровенностью, что нам, увы, не дано проникнуть в его смысл».
И в третий раз — третья избитая шутка.
Маленький ребенок, слабый эльф,
Поющий, пляшущий для себя самого,
Нежное созданье, краснощекий эльф!
Нашедший все, не ища ничего,
Наполняет радостью наши сердца,
Делает светлым взор отца!
И радость так полна и сильна,
Так быстро бьет из сердца она,
Что избыток любви он излить готов
Непреднамеренной горечью слов.
Быть может, прекрасно связать меж собой
Мысли чуждые одна другой,
Улыбаться над чарами, чей страх разбит,
Забавляться злом, который не вредит,
Быть может, прекрасно, когда звучат
Слова, в которых слышен разлад,
Ощущать, как в душе любовь горит.
И что ж, если в мире, где грех царит
(Если бы было так — о горе и стыд),
Этот легкий отзвук сердец людских
Лишь от скорби и гнева родится в них,
Только их языком всегда говорит.
Вышеприведенные строки, возможно, и впрямь покажутся неясными но никак не невразумительными, — в любом случае смысл этих строк достаточно ясен.
От «маленький ребенок» до «делает светлым взор отца». Пока что трудности в понимании могут возникнуть разве что у нашего рецензента.
От «радость так полна...» до «горечь слов». Значение этих строк по-прежнему очевидно, хотя может показаться действительно странным, что отец, наблюдающий за своим шаловливым ребенком, испытывает удовольствие столь сильное, что его невозможно выразить обыкновенным языком в результате чего он вынужден прибегнуть к «горечи слов», дабы выразить «избыток любви». Сюда с полным основанием можно отнести такие сочетания, как, скажем, «маленький негодник» и т. д.
«Быть может, прекрасно, когда звучат» и т. д.
«Забавляться злом, которое не вредит».
Даже если использование таких слов и не вполне оправданно, то это объясняется лишь тем, что на языке обычного чувства столь сильных впечатляющих слов не сыскать <...>.
Если принять во внимание тот факт, что горькие слова часто используются для выражения избыточных чувств, то можно сделать следующее заключение: состояние чрезмерной любви и восторженности суть сердечное и умственное потрясение. Однако в нашем грешном мире сердечное и умственное потрясение гораздо чаще вызывается болью и гневом, нежели любовью и восторгом. Стало быть, когда сердечное и умственное по трясение, обыкновенно возникающее от боли и гнева, продиктовано не столь для себя привычными любовью и восторгом, оно все равно пользуется языком более для себя естественным, то есть языком боли и гнева, говорить на котором сердечному и умственному потрясению легче всего. С этой гипотезой можно не согласиться, но если она и не вызывает сомнений, вывод, из нее следующий, легко опровергается. Суть не в том — идея поэта ясна, и критик, который заявляет о своей неспособности постичь ее, уподобляется шекспировскому Кизилу[615], упрямо настаивая на том, чтобы его причислили к рангу ослов; в самом деле, если считать, что добровольное признание в собственной глупости было в те времена, как и в наши дни, залогом необычайной критической проницательности и беспристрастной дальновидности, желание честного Кизила отнюдь не выглядит смехотворным.
Раз абиссинка с лютнею
Предстала мне во сне:
Она о сказочной горе,
О баснословной Аборе,
Слух чаруя, пела мне.
Когда бы воскресил я
Напев ее чужой,
Такой восторг бы ощутил я,
Что этой музыкой одной
Я воздвиг бы тот чертог
И ледяных пещер красу!
Их каждый бы увидеть мог
И рек бы: «Грозный он пророк!
Как строгий взор его глубок!
Его я кругом обнесу!
Глаза смежите в страхе: он
Был млеком рая напоен.