Горбатый медведь. Книга 2 - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Трибунал разберет чье. Если не ваше, значит, накажут меня за самовольный арест честного человека.
— А кто меня арестовал?
— Я!
— Не молод ли, птенец…
— Нет. Вырос, уже в самый раз. Ну, хватит же, — не удержавшись, Маврикий возвысил голос. — Не испытывайте больше меня… Не ухудшайте свою участь… Одевайтесь…
— Дарьюшка, — позвал жену Чичин, — опять увозят. Вели Трофиму запрягать рыжую.
— Не надо, — остановил Маврик. — Вас доставят пешим.
— Такого закону нету! — совсем бодро крикнул Чичин.
— В трибунале заявите об этом. И я отвечу за все.
Было еще очень светло, когда вдоль деревенской улицы двое из добровольной милиции конвоировали Чичина. Он шел опустив голову, не смея поднять глаз на своих однодеревенцев, на окна знакомых домов. Все знали, за что его ведут с таким позором. Даже самые близкие к Чичину люди понимали, что нельзя гноить дар божий — хлеб. Нельзя, чтоб ни себе, ни людям. За это и на том свете не милуют.
Чичин то и дело спотыкался, падал, делая вид, что будто выбился из сил, но никто не верил и не сочувствовал ему. Это видел и Маврикий, наблюдавший со стороны. Очень солнечный был этот первый день перелома на весну, и Маврикий очень много увидел заново… Так много, что, кажется, он в этот день снова появился на свет.
V— Что произошло с тобой, Зашеин?
— Я сам не знаю, — отвечал он Олегу Марченко. — Будто мне переменили глаза, а с ними и мысли.
— Ты будешь на выездной сессии трибунала?
— Обязательно!
— И какое же наказание ты потребуешь?
— Расстрел, Олег, и только расстрел!
— Н-ну, Маврикий Матвеевич, вы что-то уж очень…
— Наверно. Сейчас я готов его сам… Не исключено, что на сессии опять заговорит во мне паршивая жалость… И я опять не буду себя уважать… Вообще-то я никогда не уважал себя. Любил себя. Восхищался собой, но не уважал.
Слушая Маврикия, Олег Марченко тоже видел его заново. Его поражала искренность. Если это правда, значит, он не оценил тогда его печальные, но искренние, идущие от чистоты сердца заблуждения.
Зашеин, как представитель продовольственного отряда, выступил на выездной сессии ревтрибунала с обвинением.
Сначала слушающие, особенно сидящие за столом, покрытым красным сукном, хотели остановить его, чувствуя некую неловкость за рассказ с неюридическими и внесудебными привесками, добавками, подробностями хотя и очень интересными, но непригодными для протокольных, исчерпывающе точных строк. Но вскоре слушающие будто перенеслись в Омшаниху, где эпизод за эпизодом развертывалась история, ставшая теперь «делом о скрытии и уничтожении хлебных излишков в деревне Омшаниха».
Будут или не будут выступать защищающие Чичина, приведет он или нет какие-то смягчающие вину обстоятельства, все равно сессия будет рассматривать дело глазами этого молодого продотрядника, в крике души которого не может усомниться и самый скептически настроенный человек.
Дело Чичина разбиралось последним, чтобы все обсудить и выяснить всесторонне. Времени было достаточно. Но как-то нечего было выяснять, опровергать и даже смягчать. И сам Чичин, приготовивший жалобные слова, тоже понял, что ничего уже нельзя изменить. Он утаил более чем две тысячи месячных пайков детей. Этого нельзя опровергнуть. Поэтому им было сказано всего лишь несколько слов:
— Будьте милостивыми, судьи, у меня дети не выросли. Трое.
После положенных процедур сессия удалилась на совещание. Оно было недолгим. Видимо, не возникло разногласий. Решение читал председательствующий. Читал громко, отчетливо, с остановками в нужных местах и выделением главных слов.
Зная, что приговор будет строгим, Чичин все же был уверен, что его не приговорят к расстрелу, как не приговаривали никого в окрестных волостях, где тоже случалось всякое. Не такое простое дело расстрелять человека. А этот сосунок из продразверсточного отряда петушился только для попуга.
Однако председательствующий, оглашая решение, прочитал:
— «Выездная сессия ревтрибунала считает правильным требование обвинителя Толлина приговорить подсудимого Чичина за злостную порчу зерна к высшей мере наказания — расстрелу».
Чичин, услыхав эти слова, повалился назад — за скамью подсудимых. Этого не заметил председательствующий, продолжая чтение:
— «Но, принимая во внимание тяжелое наследие царизма, темноту и невежество подсудимого, принимая также во внимание ходатайство сельского Совета и то, что старший сын Чичина — Алексей храбро сражался в рядах Красной Армии и отмечен в приказах командования, сессия нашла возможным приговорить заслуживающего расстрела подсудимого Чичина Луку Фомича к десяти годам принудительных работ в своей волости…»
Чичин, открывший до этого левый глаз, теперь открыл оба. Прослушав обвинение до конца, он вскочил. Сел на скамью подсудимых, расправил бороду. Потом встал и поклонился опустевшему столу, покрытому красным сукном.
— Благодарствую, — сказал он еле слышно.
Про себя же говорились другие слова:
«Хоть двадцать лет давайте… И месяца не пройдет, как мы вас всех перестреляем, перевешаем, живьем в землю загоним до последнего».
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
IСвадьба Олега Марченко и Кати была тихой. После свадьбы Олег и Катя уехали в Славгород. Марченко не захотел жить в одном селе с тестем. Не бывать у него — значит обижать доброго старика. А ходить к нему в гости или того хуже—жить в его большом доме — значит поддерживать связь с чуждым элементом, хотя отец Георгий — поп лояльный.
После отъезда Олега Маврикий не остался на ссыпном пункте, где до нового урожая замирала работа. Осенью оживет ссыпной пункт. А что делать до осени? Наняться в работники? Это не так плохо. Будут хорошо кормить и его и Огонька, заплатят зерном. А зерно, что золото, — в цене не упадет. Работать не так уж трудно. Утром сел на косилку, а к вечеру хоть и не ахти какой, но косец. Ну, а уж грести конными граблями совсем простое дело. Можно и Огонька в грабли запрягать. За это особая плата. Сеном. Зимой-то нужно лошади что-то есть.
Но повернулось так, что Маврикий покинул Грудинино. В бывшем земском складе опять появились мильвенские техники. Они не знали в лицо Маврикия, но мог приехать и привезти очередной вагон запасных частей и сам Григорий Савельевич Киршбаум или какой-то другой знакомый. И Маврикий поступил на новую работу в мясопункт. Мясопункт — родной брат ссыппункта, только там зерно, а тут скот.
Человек на коне при стаде стоит трех человек. Маврикия на мясопункте приняли очень хорошо. Заведовал мясопунктом знаменитый во всей округе кривой гуртоправ Петр Сильвестрович Капустин. В старые годы скотопромышленники платили ему большие деньги за его умение дать безошибочную оценку скота. За купленный скот платили с головы, но покупали нередко гуртом. Одноглазому Капустину достаточно было и пяти — десяти минут, чтобы определить средний вес животного. Погрешность оказывалась так мала, что поражались и съевшие зубы скотопромышленники капустинской науке точных оценок.
Капустин очень был доволен своим новым служащим, пока еще без должности, но с совершенно ясными обязанностями. Он сказал:
— Мне, дружочек, за двумя хозяйствами трудно следить одним глазом. Так я хочу позаимствовать на время у тебя второй. Для Пресного выпаса. Ничего я тебе говорить не буду. Поезжай. Поживи. Погляди. Будь сам себе комиссар. Через недельку свидимся.
Маврикий простился с добрыми квартирными хозяевами и заботливым конюхом Сеньшей, или Сеней. Этот двенадцатилетний мальчик, привязавшись к коню, приручил к себе его так, что тот исполнял многие его приказания: «Нагни голову», «Стой», «Иди к себе». Видно было, что Сене нелегко расставаться с Огоньком. Ради коня он хотел поехать с Маврикием на Пресный выпас. Но разве это возможно…
Пресный выпас поразил Маврикия своей тишиной. Чтобы обскакать пространства, где формировались, а до этого выпасались гурты скота для перегона в большие города, нужно было добрых три часа. Степь здесь почти без кустика. Небольшие, но непересыхающие пресные озера издавна привлекали сюда кочевников-скотоводов. Были они и теперь. Но это редкие аулы из пяти — семи юрт. Здесь почти не бывают мужики из русских деревень. Разве только добытчик-перекупщик появлялся здесь с плиточным чаем, с жевательным табаком, чтобы выдурить на них богатство этих мест — баранов, овчины, шерсть.
Прискакав сюда, Маврикий нашел главного пастуха и, вручив ему в качестве верительной грамоты от Петра Сильвестровича Капустина большой кирпич чая, стал дорогим гостем в юрте, а уже на другой день оказался совсем своим человеком.
У кочевников необыкновенное чутье на приезжих. Маврикий был раскушен в первые же сутки. Через главного пастуха к нему прониклись симпатиями и остальные. Его стали почему-то называть «малладой комиссар». И ему не потребовалось больших усилий, чтобы узнать, где, как и что, узнать, в частности, как ведет себя начальник выпаса.