Горбатый медведь. Книга 2 - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видимо, дверь была не так глуха, как это казалось.
Маврикия с Фисой разлучало только прошлое. Оскорбительная близость к длиннорукому, безглазому и тупому существу. Его не возмущало куда более обидное, чего он не разглядел и не понял.
Сейчас он бы не поверил, что Кузьма Смолокуров и его приобрел, как в свое время «каргызенка» Ивашку, игрушку для младшей дочери, как покорного сироту Прошку Курочкина для старшей дочери.
Как забаву подарил богатей Смолокуров своей дочери совсем еще свежего городского вьюнца для поддержания ее здоровья и самочувствия. А то уж бывало — Фиса заглядывалась совсем не на тех. На таких, кого не приручишь, не объездишь, не введешь рабом, как Прошку. Кто мог ославить его дочь и посмеяться над ее женской тоской.
Поверил ли бы Маврикий, что радушный, щедрый, широкий, будто бы простоватый Смолокуров куда страшнее Сидора Петровича, у которого выпущены когти и не спрятано жало. Тогда как этот трогателен и поэтичен. С ним будто тоже где-то в какой-то книге или пьесе встречался Маврикий и еще тогда полюбил его.
Маврикию пока трудно поверить, что и Анфиса, дочь своего отца, тоже скрытая щука, не осознавшая еще себя собственницей всего живого и мертвого «обзаведения» ее дома.
VIБаню до света истопила теща. До света, когда уже нечисть не играла на полке в карты, потому что пропели петухи. Прохор вымылся, переоделся в новое. Солдатское оставил жариться на шестах над шипящими каменьями каменки и пришел в дом.
В доме бабка-знахарка, спрыснув с уголька рабу божию Анфису, прочитав над ней семь молитв, три заклятия и дав ей травяного настоя, строго-настрого запретила семь дней и семь ночей входить к ней кому-либо, кроме матери, и то с покрытой монастырской шалью головой, чтобы не спугнуть молитвы.
Старуха знала свое дело и понимала, как важно Фисе оттянуть встречу с Прохором. Понимала и молчала. За что-то платилось ей и мукой, и рыбой, и хорошими обносками со Степанидина плеча.
Утренний чай пили на кухне, за большим столом. Говорили мало. Больная же в доме. Маврикий и Прохор завели разговор о Дальневосточной республике. Прохор знал; что такая есть, и больше ничего. Кузьма заметил, что его любимцу трудно спрятать на своем лице презрение к Прохору. И Смолокуров, некогда подыскивавший зятя по тихоте и скромноте, видел теперь, что за его столом сидело смирное, прирученное, свиноподобное животное, с судорожной радостью охминающее разогретые блины с морожеными сливками, наскобленными совсем не для него.
— Маврикию-то Матвеевичу хоть оставь малость, — остановил Прохора Смолокуров и поставил миску со сливками на средину стола.
— А разве он в этой еде тоже кумекает?
— Кумекает, — процедил сквозь зубы Кузьма, — хоша и не так тороват, язви его, а понимает… Ясное море, черная ночь…
Крестясь и неслышно матерясь, Кузьма Севастьянович вышел из-за стола, думая, не отравить ли тихой отравой Прохора, чтобы он пролежал неделю-другую дома, а потом свалить все на тиф. Распарывать брюхо ему все равно не станут.
Пораздумав так, он решил про себя:
«Избавиться от него никогда не поздно. Церковь теперь не властвует над мужем и женой. Отделена… Надо же было ему, большеротому рылу, остаться в живых».
Прохор ел много, долго. Вычерпав сливки, он вылизал холодную глиняную миску. Потом спросил, нет ли «пельяшек», так он называл пельмени. Теща не захотела идти на мороз за пельменями, пообещала сварить ему сотню к обеду и дала пару фунтовых свежекопченых щурят. Съев их, Прохор довольно икнул и пошел показаться на острове родне и соседям.
А Кузьма уговорил Маврика сгонять на Огоньке к отцу Георгию за шафран-травой, настой на коей отбивает пригарный дух и шубную кислину от самогона.
Тот и другой понимали, что урманский привозной самогон хорош и без шафрана, но тот и другой не хотели говорить, о чем нельзя было далее молчать.
Сытый Огонек с нетерпеливой радостью рвался под седло, а потом на улицу.
Усталыми, не знавшими сна глазами Фиса проводила дорогого седока и снова залилась слезами. Была у нее еще одна шаткая надежда, что все наладится, если ее женские предчувствия не обманут ее. Но предчувствия обманули в тот же день.
Попадья дала Маврику пакетик шафрана. Дала и сказала весело, что за это Смолокуров ей будет должен куль рыбы. А потом вышли поповны Валя и Катя. Они забросали гостя вопросами и нужными и ненужными, лишь бы говорить. Отвечая на вопросы, Маврикий незаметно для себя обронил намерение переехать на берег.
Валя и Катя были рады этому и принялись подыскивать службу. Можно было пойти работать в отделение бывшего Союза сибирских маслодельных артелей… Можно в волостной исполком… А можно и на ссыпной пункт… Там тоже есть знакомый-презнакомый… Неравнодушный к Кате… уполномоченный по продовольственной разверстке… двадцати пяти лет… брюнет, а с серыми глазами… У него есть две «губметлы», но нужна еще третья, но для нее пока нет начальника…
— Идите к ним, — предложила Катя. — Хотите, я поговорю. И Огонек ваш будет сыт.
Тогда Маврикий не думал, что разговор с Катей может что-то значить. Но не прошло и двух дней, как неравнодушный к Кате уполномоченный по продразверстке брюнет с серыми глазами прискакал на Щучий остров к Смолокуровым и сказал:
— Давайте знакомиться, товарищ Маврикий Зашеин. Меня зовут Олегом, фамилия моя Марченко. Мне кажется, нам нужно где-то уединиться и поговорить.
Они уединились в пристрое. Не прошло и десяти минут, как Маврикий сказал: «Я согласен» — и тут же объявил о своем уходе Смолокурову. Смолокуров понимал, что решенное — не перерешишь. Настал час расчета. Подвели черту под зерном и рыбой.
Вычли за коня. Смолокуров так и не сказал, во что ему обошелся этот редкий иноходец. Когда-нибудь потом узнает Маврикий, счетного ли писаря видел в нем Смолокуров. А может быть, и теперь поймет, когда за Огонька будут насылать ему настоящую цену. Немало ведь в богатых селах отцов, которые хотят своим сынкам купить такой быстроногий ветерок.
Очень плакала Настя. Она была единственной из всех, кому не надо прятать своих слез и чувств.
Фиса передала через мать ему письмо:
«Прощай, царевич! Для меня больше не будет солнца! И дни будут чернее ночей, а ночи страшнее могилы! Ты ушел от меня и унес бога! Если бы он был, разве бы он допустил это все. А я не ушла из тебя. И не уйду никогда. Всегда твоя и только твоя, днем и ночью, живая и мертвая, твоя Анфиса».
Долго сидел в кухне Кузьма Севастьянович Смолокуров. Думал. Решал. А надумавши и решивши, сказал зятю, забившемуся на полати:
— Слазь и послушай, Прохор, что я тебе скажу.
Прохор слез и принялся слушать. И Кузьма начал говорить уже проговоренное в голове не один раз:
— Умер ты, Прохор, для Анфисы. И для нас умер. Умер так, что никакими чудесами тебя не воскресить. По нынешним ревкомовским законам в таком разе говорят — прощай и забирай свое. Твоего тут мало. Совсем ничего. Голышом пришел. А таким я тебя отпускать не хочу. Как-никак бывший дочерин муж. Даю я тебе за эту бывшесть чебака двадцать возов. Зерно сто пудов. Карего мерина с санями и сбруей. Хватит?
— Коровку бы еще, тятенька, — припросил Прохор.
— Изволь, Прохор. Дам и коровку. И десяток овец дам, — подымал он голос. — И гусыню с гусаком дам… Только ты сегодня же, как свечереет, уйди от нас и тятей меня больше не зови и во сне. Иди же…
— Уйду, Кузьма Севастьянович, уйду, только черкану для памяти.
И Прохор написал на листке: «Чебаков двадцать возов. Зерна сто пуд. Карево мерина, с санями и збруей. Корову. Овец десеть. Гусыню с гусаком».
— Руку приложите, Кузьма Севастьянович, для памяти.
— Не веришь? Мне? — проревел Смолокуров так, что зазвенела на полке посуда. — Изволь, подпишу.
Он подписал бумагу и тут же выпнул Прохора за дверь. А выпнув Прохора за дверь, сказал на весь дом, чтобы слышали все:
— Вставай, Фисулька! Хватит хворать. Ловилась бы рыба, а уж доброго-то молодца мы выловим…
ТРЕТЬЯ ГЛАВА
I«Губметлой» в домах, подобных поповскому, называли небольшой отряд из трех — пяти человек, работавший по продовольственной разверстке.
Для ознакомления с предстоящей работой по вывозу зерна Маврикий поехал со своим будущим отрядом, вместе с Олегом Марченко.
Дорогой Олег рассказал, что кулак по фамилии Чичин из деревни Омшанихи, куда они едут, отказывается вывезти разверстанное на него сельским Советом зерно, а сам припрятал до тысячи пудов. Олег показал заявление из комитета бедноты деревни Омшанихи.
Свернув с широкой на узкую, малонаезженную дорогу, они вскоре увидели небольшую смешанную старожильско-переселенческую деревушку. Это было видно по домам. Пластянки и саманные домишки, позанесенные снегом, соседствовали с потемневшими от времени бревенчатыми домами, рубленными крестом, как у Смолокурова, или о пяти стенах с прирубами. В таких домах жили коренные сибиряки. Старожилы.