Горбатый медведь. Книга 2 - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жарко мне, Фиса.
— Это хорошо. Терпи; Вот веник. — Она подала веник точно в его руку, будто видя в темноте.
— А я не парюсь, Анфиса. Я не привык. Я мылом моюсь…
— А ты не знаешь, что бывает тому, кто в чужой скит со своей молитвой приходит. Давай тогда я…
Маврикий почувствовал, как тонкая, горячая рука взяла его за плечо и как веник, сладко пахнущий березовой сладостью троицыного дня, коснулся его спины нежными, шелковыми листьями, и голос, тоже пошелковевший от пара, спросил:
— Не жарко ли тебе, царевич?
— Нет, царевна, мне очень хорошо… Я никогда не был таким чистым-чистым, как сегодня в этой черной и темной бане.
— Тогда перекрутись, я тебя с той стороны веником обмахну.
Тонкая, сильная и, кажется, властная рука повернула Маврикия, и веник снова принялся ласкать его. Такого за всю свою жизнь он не испытывал. У него стала кружиться голова. Наверно, в бане даже на нижней ступени полка было жарко и чадно.
VПисьмо, брошенное в ящик почтового вагона, проходящего через Татарск, дошло. Счастливая Екатерина Матвеевна, раздумывая над письмом с вагонным штемпелем, решила, что Маврик, осев где-то с матерью, находится в полнейшей безопасности. Она, зная своего племянника лучше всех остальных и лучше, чем знал он себя, была уверена, что не пройдет и месяца, как он появится в Мильве. Его светлой головке будет ясно, как нелепо напридуманное его мнительностью.
Екатерина Матвеевна была очень довольна, когда ее предположения оправдались. Она получила из Тюмени телеграмму: «Возвращаемся домой. Люба». Однако радость вскоре сменилась испугом и настоящей ссорой с сестрой.
— Как могла ты, бессовестная из бессовестных, отпустить на произвол судьбы своего единственного сына и не удержать его в Тобольске?!
А Любовь Матвеевна тайно надеялась, что сын вернулся в Мильву под крылышко к тетке. Не зря же он написал ей в Тобольск: «…не беспокойся, милая мамочка, за меня, наверно, скоро приду в себя…»
Показывая сестре письмо, Любовь Матвеевна опасалась за сына ничуть не менее сестры.
А сын переживал счастливые дни начала самостоятельной жизни. Он скоро вошел в курс дела и стал нужным, уважаемым и незаменимым по честности счетным писарем артели. С него требовалось немного. Правильно записать приход и расход рыбы. Это не трудно. Труднее было вычислить, кому сколько положено, кем и что взято. Но и это усвоил «тороватый грамотей», как называл его Кузьма. Улов делился по паям. Пай был как бы единицей измерения. И каждому были положены свои паи. Бабе, например, пришлой с берега, полагался полный пай. А девахе на возрасте или парню-подростку половина пая. Ну, а мужику-рыбаку, который может вьюху вертеть, невод тянуть, рыбу из мотни вычерпывать, — два пая. Ну, а если рыбак может на полный мах лунки во льду бить и подо льдом норило вилкой гонять — тому еще полпая. Рыбакам-большакам, каких в артели шестеро, по четыре пая, потому что каждый из них может быть башлыком и уж конечно — заменять его. Башлык же, старшой над старшими, голова артели, получал шесть паев. Дело не трудное, пересчитал, кто в этот день ловил, подбил улов, — и бери на карандаш, узнавай, сколько на пай, а потом начисляй и записывай на счет каждого. Правда, в этом распределении паев есть еще одно деление. Улов распределялся по паям не полностью, а лишь половина улова. Другая половина шла тем, кому принадлежали неводы, вьюхи, поплавки-грузила, и эта половина им шла и в те дни, когда они не выходили на улов.
— Снасть-то дерется, ломается на морозе, старится, — объяснял Кузьма Севастьянович своему счетному писарю, чтобы ему не втемяшилось в голову, как другим, что будто Кузьма и его совладельцы снаряжения для лова обижают простых артельщиков, у которых в артели, кроме рук, ничего.
Счетный писарь пока не задумывался над этим, стараясь со скрупулезной точностью разделить улов, не обидев никого из береговых, не в пример своему предшественнику.
Тот тайно брал со всех и каждого «дивиденд» и все равно занимался обсчетом. И береговые рыбаки с первых же дней оценили нового писарька и от широты души поднесли ему за честность хорошей, сарапуловской выделки, черной дубки тулупчик с серебристым воротником. Маврикий, вспыхнув, отказался от подношения и пожаловался башлыку. А он, удивляясь честности Маврикия, сказал:
— Это, ваша строптивость, не взятка, а подношение от мира, и побрезговать душевным подношением — значит обидеть труждающегося человека. И я тебе за твою прямоту тоже стоящим подношением поклониться хочу. Седлом. «Каргызским», не обновленным… Видел, как ты разглядывал его. Твое оно. Стоишь. — Говоря так, Кузьма, кажется, радовался и сам, делая такой подарок. — Было бы седло, а конь найдется.
Стяжая уважение рыбаков с берега, счетный писарь подымался и в глазах Кузьмы и остальных, живших на острове. Им, получавшим львиную долю, важно было, чтобы положенное рыбакам отдавалось полностью, без обсчета и лучше даже с присчетом в их пользу. Небольшим, но присчетом, потому что присчет, как и поход на весах в пользу покупателя, приносит на полушку убыток и на сотни рублей приваживает потом доходы от покупателей.
VIНе всегда выдавалось время подумать о тетке, о матери. Надо же было, к примеру, посмотреть, как гонят подо льдом бревно-норило и как оно тянет за собой веревку от невода, опущенного таким же манером под лед. И длина этому неводу до пятисот саженей. Загоняют под лед и верстовые невода.
Такой невод никаким рукам не под силу. Вьюхой-воротом выбирали его, потея и в сильный мороз. Недешево стоит рыболовецкое снаряжение, зато и уловы случались такие, что и два десятка баб не управляются за день раскидать по сортам рыбу в кучи. Так она и ночует на льду под брезентами, под рогожами, а чебачья и другая мелочь и без укрытия хороша. Мало в ней цены. А кому надо, так и со снегом купит. Дома разберет и продаст в развес-развоз бедноте-голытьбе в новосельские деревни. Там и чебака за милую душу съедят.
А Маврикий любил эту маленькую родную рыбку. И Фиса, зная это, так ухитрялась готовить ему чебаков, что и мать — мастерица варить, жарить, парить, вялить, коптить рыбу — и та дивилась, пробуя дочериных чебаков.
— На чем ты только их жаришь, Фиска?
— Сказала бы я тебе, коль бы ты мне подружкой была.
— А разве я у тебя не самая первая подруженька? Разве у меня от тебя было что спрятано?
— Так и я не таюсь! Только зачем про то говорить, что и так на виду, моя маманечка.
Анфиса припадет к матери, называет ее всеми самыми дорогими словами и благодарит не только за жизнь, которую она дала ей, но и за то счастье, которым она теперь живет.
— Если б не ты, маманечка, так разве бы я могла в меду купаться, в райском саду млеть, в стужу таять…
Мать гладила по складно выгнутой спине свою первенку, любо видеть в ней себя этой жаркой поры, и радовалась она вместе с дочерью, ни слова не говоря, о чем идет речь, утверждая правоту ее райского сада.
Чебаки горели на сковороде. И пусть себе… До них ли ей, когда сама мать не винит ее. Да и виновата ли она, когда два месяца тому назад видела во сне своего Прошку сраженным в бою, а потом, на другую ночь, — похороненным. Не просто же так снятся сны. Кто-то их посылает людям. И потом, столько прошло. Все уж, кто в живых остался, пришли домой. Не зарываться ей вместе с ним… Ей же всего ничего — двадцатый год…
— Фисулька, от чебаков-то глянь, что осталось…
— И пущай их, маманечка… Я ему сливок мороженых сегодня наскоблю… Уж так-то он их с блинами ест и свою тетечку Катечку вспоминает. Я молюсь теперь и за него и за ее здравие, — делится дочь самым сокровенным со своей матерью и неожиданно меняет направление разговора: — К поповнам мне, маманя, в село съездить. Фасон с ихних юбок срисовать… А то уж больно я, маманечка, долгополая. Неужто мои ноги хуже поповниных? За что их по щиколотки прятать надо?
От чебаков не остается и следа. Догорает масло на сковороде. Мать, пораздумав, обещает дочери поговорить с отцом.
— И так береговые на островных косятся. А тут еще бабкину старую веру блюдут. Укоротим. Завтра же укоротим. Со своей юбки начну, тогда Кузьма и не пикнет.
Звонко смеялись мать и дочь. Их смех доносится до дальней горницы, где сидит за книжкой младшая, Настенька. Досадно ей, что не таким оказался кудрявый подарок отца. Она думала, у нее будет, как тогда, свой казачок-служка-прислужка, ан нет.
Тогда отец привез из степи от Шарыпа хорошего «каргызенка». Мытого. Стриженого. Маканного в купели сироту, Ивашкой нареченного. Так этот Ивашка полностью Настин был. Как хвост за ней. Велишь плясать — пляшет. Велишь петь — поет. Куда надо сбегать, что принести — как пуля. А этот и причесываться теперь не дается. Неужто его присушила Фиска — обгулённая овца? Да разве ей пара такой молоденький баранчик? Он и Насте-то только-только в самый раз. И для нее ему надо бы на годок постарше быть.