Горбатый медведь. Книга 2 - Евгений Пермяк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но у каждого — своя. И одна.
— Это верно, Мавр. Но можно ли жертвовать собой ради… Я тебя, впрочем, не уговариваю. Ты сам хозяин своей жизни. Только я тебя прошу подумать серьезно. Я ведь не просто так приглашаю тебя за компанию. Я хочу тебе самого хорошего… Потому что еще тогда, во втором классе церковной школы, когда ты рассказывал сказку про пьяного чижика и про заблудившуюся во множестве проводов телеграмму, я почувствовал, что ты очень хороший, очень, ну… ну, что ли, одаренный, хотя и очень разболтанный человек, и тебе нельзя погубить себя, ты не имеешь на это права… Я сказал все, что хотел. Все, что я был обязан тебе сказать. Думай и решай.
И Маврикий стал думать.
В парке было так холодно и так пустынно. Пустел и шумный Омск. Все это сгущало картины предстоящего одиночества. Положим, везде люди, но какие? Виктор-то свой человек, а остальные-то просто люди.
Бежать вовсе не так трудно. Даже совсем просто. Это верная жизнь. А оставаясь тут…
— Виктор, давай купим маленькую бутылку водки…
VIЖизнь в Мильве с трудом, но восстанавливалась. Жили впроголодь, но каждый день приносил если не улучшения, то новые надежды на улучшение. Мятежная авантюра Вахтерова, месяцы колчаковщины вспоминались как страшное видение, которое никогда, ни при каких обстоятельствах не повторится в Мильве. Через страдания и унижения, по ножам и терниям вернулись многие мильвенцы к тому же, от чего ушли.
Завод не работал, но начинал работать. Небывалый энтузиазм рабочих, непрекращающиеся субботники восстанавливали и преображали цехи. Расширенный электрический цех позволил хотя и весьма ограниченно, но все же дать свет в дома рабочих. Это были первые ласточки, первые лампочки грядущей электрификации страны.
Фронты гражданской войны требовали снарядов и патронов. Заработал старый снарядный цех и новое патронное отделение. Неполную неделю, но все же начинал действовать цех, еще не получивший названия, в котором производились металлические изделия для скорого сбыта в самой Мильве. Завод управлялся тройкой, в которую вошли Артемий Гаврилович Кулемин, Григорий Савельевич Киршбаум и вернувшийся на завод отец Виктора — Петр Алексеевич Гоголев.
Если бы знал Виктор, кем назначен его отец, как отнеслись к его чистосердечному признанию заблуждений и к его обещанию отдать всего себя восстановлению родного завода… Инженер-универсал Гоголев, уважаемый в заводе человек, не скрыл в разговоре с Кулеминым о своем былом намерении покинуть родину и бежать за границу.
— И когда оставалось сказать «да», я понял, как это невозможно, дорогой Артемий Гаврилович, — признавался Гоголев. — Я не обеляю себя в том, что клюнул на эсеровскую наживку. Но разве мог я за это наказывать себя изгнанием, потерей родины? Ведь я же самостоятельно разглядел вахтеровский крючок и освободился от него.
Если бы эти слова слышал его сын Виктор, разве бы он тотчас же не выбил из себя им же придуманные страхи? Но что теперь говорить об этом, когда ломоть отрезан от своего каравая. Он простился с Маврикием на станции Татарская и в последний раз предупредил его: «Смотри не раскайся!» И Маврикий в последний раз, пытаясь удержать товарища, сказал:
— Как же ты будешь один, совсем один, ни языка, ни специальности?
Виктор не успел ответить. Поезд тронулся.
Маврикий, пугая товарища одиночеством, остался одинок сам. Не зная, что будет дальше, как повернется его жизнь, он решил никуда не трогаться из Татарска. Здесь он дождется Красной Армии. У него хорошая метрическая выпись на Маврикия Матвеевича Зашеина, рожденного на год позднее. Значит, теперь ему по метрикам не семнадцать лет, а только шестнадцать. Заботливая мать хотела уберечь сына и от мобилизации.
Бояться нечего. Лишь бы не встретить мильвенских знакомых. И самое страшное — встреча с Ильюшей Киршбаумом или с Санчиком. Он не найдет что сказать своим товарищам и не сумеет объяснить все, что с ним произошло, как он оказался в таком положении.
Он не хотел встречи с ними, а они все эти месяцы искали ее. И сейчас Ильюша Киршбаум, подходя к Татарску, не терял надежды увидеть Толлина. И Санчик думал о нем. Санчик Денисов был возвращен из армии по ранению и оставлен в Мильве, как не достигший призывного возраста. Он теперь ходил по дорогим, незабываемым тропинкам своего детства, вспоминая милые дни, живя в них ускоренной повторной жизнью, похожей чем-то на картины электротеатра «Прогресс».
Здесь на лужке стоял пароход. Его нет. Но стоит зажмуриться — и он тут. Улицы, которые видели столько за эти годы, кажется, все еще хранят следы босых ног его друзей. А здесь жила девочка Сонечка, которую в семь лет назвали Мавриковой невестой, и она, не перестав называться ею… Об этом лучше не вспоминать и не смотреть на восстановленную мемориальную доску на старом краснобаевском доме.
На плотине все еще чугунный медведь держит на своем горбу якорь, а на дне пруда, конечно, все еще лежит медная корона, сброшенная Мавриком, Ильюшей, Санчиком и Терентием Николаевичем.
Так мало прожил ты, Санчик, и уже столько воспоминаний.
А заделанная стена дома гимназии… спасительный взрыв… тоже становятся воспоминаниями.
Как быстро сегодняшнее оказывается вчерашним, насущное, животрепещущее уходит в историю. Но все равно без этой истории, без этого минувшего не понять завтра, порожденного в героическом тревожном вчера.
Невольно вспоминается Толлин и все, что было с ним. Как же так случилось, что Маврик оказался по ту сторону… Но разве ты виноват, Санчик, что твой товарищ не понял самого главного? Наверно, в этом повинны бабки, и сказки, религия, и любящая тетка, и добрые люди, подменившие в его сознании мир борьбы миром иллюзий, заставившие поверить, что доброе начало само по себе, бескровно, победит зло. Не вини себя, Санчик: мог ли ты и твой друг Илья Киршбаум сломать в Маврикии то, что формировалось с колыбели? Если Иван Макарович и сам Валерий Всеволодович не оберегли его от обмана и самообмана, то как могли вы, меньше видевшие и знающие, нежели они, переубедить его?
— Ты и не переживай, Санчик, — убеждала его Екатерина Матвеевна. — Уж если виноват кто по-настоящему, так это я. Но теперь бессмысленно казнить себя… Теперь я хочу только одного, хочу, чтобы он был жив… А я верю, я так хочу верить, что Маврушенька жив.
— И я тоже верю, — сказал, опуская голову, Санчик, видевший много таких «Мавриков», убитых, замерзших, сваленных тифом. Он так боялся в ком-то из них узнать товарища своего детства. И то, что это были другие, обманутые насмерть мальчики, позволяло еще надеяться и верить, хотя…
Хотя, если бы Екатерина Матвеевна видела последствия колчаковщины, она бы не так громко произносила слово «верю».
VIIВ уездном небольшом городе Татарске, находящемся на великом сибирском железнодорожном пути между Омском и Ново-Николаевском, впоследствии ставшим Новосибирском, Маврикий благополучно встретил Красную Армию, прилично вооруженную и не так уж плохо обмундированную за счет богатых трофеев заграничного происхождения.
На третий же день Маврикий зарегистрировался в ревкоме, предъявив метрики и сказав, что его отец удрал в неизвестном направлении и бросил его на произвол судьбы. Зарегистрированному беженцу в ревкоме выдали временное удостоверение личности.
Прибегая к фразе, от которой еще никому не удавалось избавиться, скажем — судьбе было угодно, чтобы Ильюша и Маврик разминулись на главной улице Татарска. Они шли навстречу друг другу. Один из ревкома, другой — в ревком. Оставалась едва ли минута до счастливого события в жизни Маврикия, как маленькая собачонка изменила все. Собачонка была так похожа на Маврикова Мальчика, от хвоста крючком до белых отметин на лбу и груди, что нельзя было не свернуть за ней в переулок. Ильюша в это время прошел по улице, и друзья не встретились.
Как обидно, что какая-то собачонка изменила направление человеческой жизни. Ведь Илья Киршбаум ни при каких обстоятельствах не дал бы больше ускользнуть, потеряться своему другу. Он, может быть, даже поднял бы тревогу, стреляя в воздух, если бы Маврикий не захотел понять и поверить, что ему ничто и нигде не угрожает.
Но зачем говорить об этом, коли собачка, похожая на Мальчика, оказалась сильнее судьбы. Зато в этот день произошла другая встреча на окраине города, у железной дороги.
Возле дороги шел в американских ботинках не по ноге, в продуваемой изжелта-зеленоватенькой французской шине-лишке, в ватном треушке человечек с посиневшим девичьим лицом. Толлин узнал его в ту же минуту. Теперь он не был страшен, как тогда, на развилке лесных дорог за Камой. И Маврикий хотел пройти мимо по другой стороне улицы. Но почему-то, не зная почему, какое-то недоброе чувство, напоминающее жестокость, поселившееся в нем, кажется, еще в Мильве, теперь заговорило довольно громко его голосом: