Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга заглянула в реанимационную, сказала Людке, что привезла Ирочку.
Она отвела ее в детскую палату да так и осталась там. В открытую дверь видела: придерживая оперированное место, прошел Кулик. Он и еще раз прошел. А она все была с детьми, не находя в себе силы выйти к нему, а знала: это он ее ждет.
Потом вышла. В конце коридора на подоконнике сидел Кулик. Курил.
Ольга подошла к нему и молча встала рядом, лицом к окну.
— Дежуришь? — хрипло спросил он.
— Дежурю.
— Ты же не должна. Тебе домой пора. К папочке, мамочке. А ты тут с нами, с чахоточными, валандаешься…
— Помнишь, Кулик, что я тебе сказала уже однажды?.. Дурак ты! Вот и все. Храбрый, красивый парень, а дурак. Такая жалость.
Он засопел сбоку, но ничего не ответил. Потом, спустя некоторое время, сказал тихо:
— Эх, жалею. Как я жалею, Ольгуха, что полез тогда. Две бы пользы было: и под нож не попал бы, и тебя бы не встретил.
Она помолчала и вдруг обернулась. Перед ней плыли два огромных синих, переполненных нежностью и болью глаза.
— Полез бы… Ты бы обязательно полез…
— А знаешь, какое море у нас? Это только называется — бухта. А на самом деле — океан… — вдруг сказал он.
— Я город люблю, Саша. Понимаешь, город. И вот странно, прожила почти все свои сознательные годы в городах, а города еще и не видела. Теперь вдруг увидела, точно здесь и родилась… Ты вот поправишься — увидишь сам. Я тебе покажу его. Ну, словом, покажу то, что сама знаю…
И, неизвестно отчего, Ольга рассказала Кулику про себя все, все. Что успела понять сама… О Нельке — как ходила к ней, как еще прежде любили они вдвоем одного парня — Леньку, как Нелька яростно написала его портрет, продолжая любить, словно мстя себе. Об отце, о том, как видела в последний раз его тужурку с орденами, и как гордилась им именно в ту минуту, и как больно ей было тогда, и что, коснувшись пальцами золотой Звездочки на ней, решила, что жить надо самой во всем, нельзя просто присутствовать.
Говорила она негромко и медленно. Несколько раз ей пришлось уходить: укладывала Ирочку, мирила ребятишек в детской комнате, ходила к Людмиле узнать, как там Сашок — помнила о нем. Мальчишка был в трудном, самом трудном состоянии — оживала приглушаемая всеми средствами боль. Это же была страшнейшая рана. Ольга вспомнила ранорасширитель — ведь работали им, раздвинув ребра, деформировав всю грудную клетку…
Но она возвращалась. И Кулик встречал ее горячими огромными синими глазами. И ждал, когда она заговорит снова. А ей самой было нужно, оказывается, однажды высказать вслух все, что случилось с ней, чтобы услышать себя со стороны, как чужую.
Людка не задавала ей вопросов. Людка одобряла ее поступок, ее жизнь. И любила ее Людка — Ольга это знала и чувствовала. Но так и брезжило где-то на дне ее круглых мужских глаз недоумение. Во всяком случае, Ольге казалось, что Людмила для себя держит другое решение. А с Куликом было иначе. С ним она себя почувствовала совершенно открытой, словно обнаженная. Но все-таки она спросила:
— Ты понимаешь, Саша? Ты понимаешь меня?
Кулик в волнении крепко потер волосы.
— Зачем ты спрашиваешь?!
Он не знал, как высказать, насколько глубоко он понимает — до боли где-то внутри. Он сам жил так же — на побережье. Он сам… И море… И общежитие. И эти скальные грунты. Он вспомнил, как работал на склоне с риском опрокинуться в бухту вместе с бульдозером. Как сначала любовался своей удалью, гордился собой, а потом забыл об этом: надо было сделать. И он сделал. И когда шел по поселку и чувствовал на себе восхищенные взгляды, ему было неловко и смешно… Он вспомнил еще и о том, как перегонял бульдозер на семьдесят километров по зимнику в тайге… А сказать этого Ольге не умел. Слов не хватало. И он сказал то, что мог.
— Ты это… Ты, Ольга, прости меня. У меня почему-то всегда получается так… Ну, знаешь, по-идиотски… Прости…
— Что ты, Саша. Мне было не обидно. Ты сильный и очень хороший парень, Саша. Я даже прежде не знала, что такие бывают…
Ей было тихо и легко: выговорилась. И она подумала, что одно открытие такого человека оправдывает ее поступок.
Она помолчала.
— Понимаешь, я хочу работать. Работать! Так случилось, что судьба занесла меня в клинику. Я хотела сначала другого — чего-нибудь яркого, отважного. Ну, романтичного, что ли. Девочка в брючках, среди элегантно-бородатых юношей. Я ведь в клинику шла по безволию. «А, мол, все равно…» А теперь нет. Я вот теперь думаю, о чем мечтала бы девочка в брючках? Забота со всех сторон. Украшать походный быт. О, боже!.. Ну и чушь. Что я им могла бы дать? Что у меня было за душой? Брючки… Сейчас меня отсюда можно только с мясом оторвать. Что бы ни случилось!
Он молчал. Потом сказал:
— Неужели я никогда не поправлюсь?..
— Ерунда. Если будешь делать все, как скажет Минин, поправишься. Не должно же этого быть…
Они опять помолчали. И снова Кулик сказал:
— Ты скажи ему, если надо — пусть еще раз режет. Жить хочу по-настоящему. А ты в гости ко мне приедешь? Ты не подумай… Я тебе море покажу.
— Ладно.
— Что ладно?
— И то, и то. И скажу Минину, и приеду. Я теперь ничего не боюсь. — И она тихо засмеялась…
Волков всю ночь, как остался в своем кабинете на втором этаже дачи, так и просидел там на подоконнике до рассвета. Только один раз ходил в глубину комнаты выключить торшер, вернулся, открыл окно и снова сел на подоконник.
Волков и не помнил, когда бы он еще видел ночь так близко — загородную ночь, ночь — один на один. Попытался было припомнить и не припомнил: были ночи с огнями городов, с людьми, с ревом самолетных турбин, были ночи иные — с Марией, там тоже не было дна, но никогда в его жизни еще не было ночи такой.
Сначала она показалась ему мертвенно тихой и пустынной — он как-то не ощущал тайги и гор, которые всегда живут своей жизнью. Видел только в вышине чуть различимые темные силуэты кедров на фоне темного же и только немного более светлого неба, усыпанного звездами. Небо всегда светлее земли. И на войне он это хорошо знал, потому что когда летал «по-ночному» — старался идти как можно ниже, чтобы «мессеры» не заметили темный силуэт его машины снизу. И все вокруг для него замолчало и замерло, только ночной сентябрьский холодок широко тянул в окно.
А потом вдруг случилось что-то странное — проклюнулся какой-то шорох, и он понял — ночная птица прошла недалеко где-то над вершинами. Потом уже подальше прозвучал ее негромкий, осторожный голос, прозвучал еще, удаляясь. Потом вместе с запахом воды от реки пришел тихий плеск. Волкову подумалось, что этот плеск доносился сюда всегда и просто он не слышал его. Потом отчетливо, непрерывно зашуршала, запоскрипывала, задышала, словно в ней только что народилась жизнь, тайга. И больше не было тишины, и не было отдельно Волкова — грузного генерала на подоконнике второго этажа, — и мира по ту сторону окна. И думать Волков мог теперь как-то неповторимо, необъяснимо широко, просторно, ему казалось, что сейчас, именно сейчас он проникает в суть вещей, в суть отношений его с людьми — и теми, которые остались на полуострове, и теми, которые здесь — с маршалом, наверное, заснувшим уже, с Марией, желанной, горькой и вдруг так неожиданно недоступной, с Наташкой, которая сейчас подъезжает к дому, а скорее всего уже тоже спит, и с Ольгой… Когда он подумал об Ольге, он мысленно произнес ее имя, и больным отдалось в душе, на секунду опять отделив его от ночи, но боль прошла и вновь вернулась внутренняя свобода думать.
Может быть, странно было это, но именно после того, как маршал сказал ему, что уходит, что теперь на своем месте он хочет оставить его, Волкова, изменилось так много. Еще вчера, накануне этого разговора, за десять, пятнадцать минут до него, Волков считал себя где-то в ином поколении, чем поколение маршала, а теперь он ясно осознал, что время, когда он мог откладывать решение таких-то вопросов, внутренне успокаивая себя: «А, еще будет время все поправить, потом, не сейчас…» — кончилось — сейчас он не мог уже больше жить так, Он мысленно представил себе огромные пространства, людей, таких как он сам, которыми командовал маршал и которыми, возможно, придется командовать ему. Сотни Курашевых, Поплавских — все то, что оставила война, и то, что возникло, выросло после нее… В одну и ту же ночь сотни истребителей взлетят на севере и на юге, в пустыне и в горах.
Волков словно физически почувствовал тяжесть ответственности, которую нес на своих узких плечах маршал и которую, возможно, теперь понесет он.
Промелькнули где-то по самому краю сознания и легко коснулись сердца воспоминания о сиреневом московском рассвете, и гибкая, усталая, но нежная женщина еще раз впорхнула в машину, внеся с собой запахи улицы — дождя и ветра, — так всегда пахли летние улицы Москвы перед рассветом, — и она внесла и свой запах, щемящий, неповторимый, пробивавшийся сквозь все, словно тепло сквозь холодную кожу, когда приблизишь свое лицо к чужому, недосягаемому и близкому лицу; и снова глянули ему в душу скорбные и восхищенные в одно и то же время глаза, но все это было точно чуть размытым расстоянием и временем — сожаления не было. Это осталось в той, прошлой жизни.