Иду над океаном - Павел Халов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто-то вынул нож из ее руки. В комнату входили люди. Они шли и шли, а она ничего этого не видела и не знала.
Потом она пришла в себя, и первый, кого она увидела, был полковник Поплавский. Лицо его было смертельно бледным. Он понял, что произошло с ней. А стол уже накрывали, летчики открывали банки, звенела посуда, всем властно распоряжалась Жанна.
Стеше не дали переодеться. Она смогла только вымыть руки и снять фартук.
Она опомнилась, когда оказалась за столом. Рядом с Поплавским оставался незанятым стул. И там на тарелочке стояла рюмка, доверху налитая коньяком.
— А это? — спросила Стеша.
И в то же мгновение поняла: Рыбочкина. Здесь, за этим столом, сидел Рыбочкин.
И теперь надо было Курашеву лететь в штаб округа за орденом.
Стеша погрустнела, но смолчала.
— А знаешь, Курашев, бери жену с собой. Я предупрежу, чтоб гостиницу вам устроили.
— Правда? — не веря еще, обрадовалась Стеша.
— Конечно. Деньги у вас есть. Положенные ему дни он не отгулял. Вот и пошатайтесь…
— А детей, куда детей?
Стеша нашла взглядом Жанну. Та улыбнулась красивыми своими губами, тряхнула головой:
— Валяйте. Последний раз.
Жанна хмельна уже была. И злость эта в ней — Стеша поняла — от любви к ней и от зависти: скучно жилось ей со своим аккуратным технарем. А завидовала напрасно. И с Курашевым ей скучно стало бы, потому что не покоя и уверенности в жизни хотелось ей, а грохота и суматохи, и еще чего-то такого, чего ни сама Жанна не знала, ни Стеша. Это как в жару пить — чего ни попей — жажда не пройдет, а усилится только.
А Стеша благодарно и виновато как-то поблагодарила ее взглядом. И заметила вдруг — оценивающе, по-женски нестеснительным, знающим взглядом окинула Жанна Курашева. И, отмахнув золотые волосы за ухо, сказала:
— Ну и за это выпьем! Ой и выпью же я за тебя, сосед, мужу не опохмелить.
— Сама — пей, — строго сказал Поплавский. — Сколько угодно. А ему довольно. Ему завтра звено готовить. И ты, орденоносец, кончай. Отстреляешь завтра, потом лишь отпущу.
Полковник не стал ждать, когда за столом скучно станет. Он посуровел всем лицом — от глаз до подбородка, в углах рта обозначились морщины. И встал. Прихрамывая, вышел в прихожую.
Курашевы оба пошли проститься. И там полковник, уже надевая фуражку, снова сказал:
— Не пей больше, Курашев. Не молоденький. Стрелять завтра. Полетишь на рейсовом. До аэродрома — ГТС довезет. Я прикажу.
Утром по полку объявили указ о награждении Курашева и посмертно — Рыбочкина. Стояли эскадрильи на бетоне, и перед ними за бетонной полосой все было в снегу, и белым искрящимся острием уходил в голубое небо конус вулкана.
Приказ читал Понимаскин, Поплавский стоял чуть поодаль, опираясь на палочку, и смотрел на людей перед собой такими же точно глазами, как вчера за столом, когда решил, что пора ему уже уходить… Он никому еще не говорил, что и его самого вызвали в штаб армии, что там сегодня появился маршал. И что ничего хорошего лично для себя он не ждет от этого полета.
Может быть, оттого, что он был таким и таким его видели пилоты и техники, может быть, оттого, что в стылом воздухе необыкновенно серьезно прозвучали эти слова: «Посмертно», — слушали их молча. И сам Курашев словно впервые осознал, что же произошло тогда над океаном. И он подумал, что хотя он и считал себя всегда и в этом случае предельно честным, все же сознание того, что он выжил, не утонул и не замерз, не давало ему по-настоящему оценить происшедшее. Он вдруг где-то внутри себя услышал те последние слова, что сказал Рыбочкин за мгновение перед катапультированием. Они оглушили его, и все у него внутри похолодело. Он не мог вспомнить лица этого человека, он, оказывается, ничего о нем не знал, не знал даже цвета его глаз, хотя они вдвоем немало налетали. И сейчас он испытывал настолько жгучий стыд и презрение к самому себе за все это, что покраснел до корней волос. И он стоял, слушая Понимаскина, глядя на носки унтов. А когда поднял голову, уже все кончилось. Понимаскин перестал читать. И сухо, словно нехотя, отрывая одно слово от другого, заговорил полковник Поплавский. В это время ни единого звука, кроме звука его голоса, не было над аэродромом, лесенкой стояли приземистые клинокрылые машины второй эскадрильи. На другом берегу бетонного моря серебрились хвосты «мигариков», а чуть поодаль колебалось марево над прогретыми Яками третьей, которая сейчас будет летать.
Курашеву казалось, что Поплавский прекрасно понимает, что происходит с ним. И от этого ему было еще тяжелее.
Полковник на самом деле ждал этого. Он знал, что такое с Курашевым произойдет. Если нет, то в кого же тогда он вложил душу, кого считал равным себе в жизни; кому же тогда завидовал доброй грустной завистью. Если бы не произошло этого с Курашевым, то Поплавский, он твердо это знал теперь, пожалел бы о своем решении послать Курашева на перехват. Нужно любить жизнь. Но не за счет других.
Все Поплавский отдал армии. И прежде не часто задумывался, почему он живет в армии так, а не иначе. Странно, но именно это несчастье и этот подвиг в его подразделении, слившиеся в одно неразрывное событие, заставили его сделать то, чего он не умел прежде, а вернее всего, не любил, заставили «теоретизировать». Он всегда, когда встречался с каким-нибудь умником, относил к нему этот, в своем внутреннем употреблении иронический, глагол. Он вспомнил войну. Почему командир полка оставил его прикрывать отход армии, а никого другого — его, майора Поплавского, человека, которым дорожил.
Говоря сейчас перед строем суровые, может быть, не вполне соответствующие моменту слова, разглядывая этот строй, он понял, что тогда, в 1941 году, когда командир полка оставил его прикрывать отход армии, он посчитал для себя честью последний приказ своего командира. И понял, что и командир, усомнись хоть на мгновение в том, что, теряя людей и сдерживая «юнкерсы», он будет не только радоваться каждой победе, но и умирать будет всякий раз, когда пойдет к земле, разматывая черный с темно-красным огнем шлейф, машина его эскадрильи, не оставил бы он Поплавского в небе над последними ниточками окопов армии.
И когда он вдруг в ровном строю лиц увидел страдающее от горя и досады на себя лицо Курашева, его запавшие, глядящие словно из глубины, глаза, — отлегло.
Он не знал здесь только нового капитана Барышева. И, отведя взгляд от лица Курашева, он вопросительно и едва ли не сердито поглядел на него. Этого капитана ему уже не узнать. Второй жизни никто не дает.
Низенький, плечистый, с крыльями, растущими из середины фюзеляжа, с прозрачным пузырьком крохотной кабины стрелка в хвосте, шелестя словно игрушечными турбинами, самолет пошел ввысь, и следом за ним, подныривая в возмущенном потоке воздуха, пронеслась темно-зеленая мишень — одно сплошное крыло с клиновидным стабилизатором. И когда они, уже оторвавшиеся от бетона, но еще на фоне дальних снегов, проходили мимо, был виден трос, их соединяющий.
Капитан Барышев сидел на скамье возле стены, прислонясь непокрытой головой к плакату схемы прицеливания и атаки. И глаза его были закрыты. Даже в такой день, как этот, летчики держались вместе. А Барышев был один. И у Курашева не было силы вывести его из этого замкнутого круга. Ни силы, ни слов.
Они взлетели парой. Барышев держал машину безукоризненно.
И цель была захвачена, и Курашев уже сказал земле: «Цель вижу, атакую». И вдруг Поплавский с земли ответил:
— Семнадцатый, отставить атаку. Идете на перехват. Двадцать четвертому — атака.
Двадцать четвертый — Барышев.
Курашев повел на эшелон.
Ему казалось, он даже слышит грохот пушек Барышева. В этот день летали многие. В наушниках звучали голоса морских летчиков. Просил посадку пассажирский лайнер. И посадочный курс проходил как раз над домом Курашева. Он вспомнил об этом, представил себе, как прошла тяжелая громадная машина, словно увидел со стороны, и чуть улыбнулся. Потом он услышал распоряжение буксировщику, тащившему мишень, по которой только что острелялся Барышев, вернуться. Потом Поплавский проговорил:
— Молодец, двадцать четвертый. «Плот» вдребезги!
Значит, Барышев не промазал.
И снова полковник сказал:
— Двадцать четвертому — в зону патрулирования…
И вдруг Курашев услышал другое:
— Всем — «Анкара». Всем — «Ангара».
А вслед за этим по СПУ молодой, взволнованный голос второго летчика из задней кабины:
— Командир! Идем на реальную?
Никитин — этот долговязый старший лейтенант с мальчишеским голосом — впервые попадал в такую обстановку. Случается же — за три года службы «перелетал» почти со всеми летчиками и ни разу не ходил на реальную цель. Курашеву были понятны его радость и взволнованность. И он грустно усмехнулся: вспомнился Рыбочкин. Невольно сравнил спокойную, почти крестьянскую деловитость Рыбочкина с тем, что прямо кричало в голосе Никитина. А из эфира исчезли все голоса. Только треск и шорох.