Воспоминания - Константин Алексеевич Коровин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не хотите ли, Алексей Максимович, поспать с дороги? – предложил я.
– Да, пожалуй, – сказал Горький. – У вас ведь сарай есть. Я бы хотел на сене поспать, давно на сене не спал.
– У меня свежее сено. Только там, в сарае, барсук ручной живет. Вы не испугаетесь? Он не кусается.
– Не кусается – это хорошо. Может быть, он только вас не кусает?
– Постойте, я пойду его выгоню.
– Ну, пойдемте, я посмотрю, что за зверюга.
Я выгнал барсука из сарая. Он выскочил на свет, сел на травку и стал гладить себя лапками.
– Все время себя охорашивает, – сказал я, – чистый зверь.
– А морда-то у него свиная.
Барсук как-то захрюкал и опять проскочил в сарай.
Горький проводил его взглядом и сказал:
– Стоит ли ложиться?
Видно было, что он боится барсука, и я устроил ему постель в комнате моего сына, который остался в Москве.
К обеду я заказал изжарить кур и гуся, уху из рыбы, пойманной нами, раков, которых любил Шаляпин, жареные грибы, пирог с капустой, слоеные пирожки, ягоды со сливками. За едой гофмейстер рассказал о том, как ездил на открытие мощей преподобного Серафима Саровского, где был и государь, говорил, что сам видел исцеления больных: человек, который не ходил шестнадцать лет, встал и пошел.
– Исцеление! – засмеялся Горький. – Это бывает и в клиниках. Вот во время пожара параличные сразу выздоравливают и начинают ходить. Причем здесь все эти угодники?
– Вы не верите, что есть угодники? – спросил гофмейстер.
– Нет, я не верю ни в каких святых.
– А как же, – сказал гофмейстер, – Россия-то создана честными людьми веры и праведной жизни.
– Ну нет. Тунеядцы ничего не могут создать. Россия создавалась трудом народа.
– Пугачевыми, – сказал Серов.
– Ну, неизвестно, что было бы, если бы Пугачев победил.
– Вряд ли, все же, Алексей Максимович, от Пугачева можно было ожидать свободы, – сказал гофмейстер. – А сейчас вы находите – народ несвободен?
– Да как сказать… В деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще, города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
– Как же строить театр, когда дома еще не построены? – спросил Мазырин.
– Вы бы, конечно, сначала построили храм? – сказал Горький гофмейстеру.
– Да, пожалуй.
– Позвольте, господа, – сказал Мазырин. – Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, – это остроги.
Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
– Что он говорит?! Ты слышишь, Федор?! Кто это такой?
– Я кто такой? Я – архитектор, – сказал спокойно Мазырин. – Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю – город с острога надо начинать строить.
Горький нахмурился:
– Неумно.
– Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете и говорите глупости! – неожиданно выпалил Мазырин.
Все сразу замолчали.
– Постойте, что вы, в чем дело! – вдруг спохватился Шаляпин. – Алексей Максимыч, ты на него не обижайся, это Анчутка сдуру…
Мазырин встал из-за стола и вышел из комнаты.
Через несколько минут в большое окно моей мастерской я увидел, как он пошел по дороге с чемоданчиком в руке.
Я вышел на крыльцо и спросил Василия:
– Куда пошел Мазырин?
– На станцию, – ответил Василий. – Они в Москву поехали.
От всего этого разговора осталось неприятное впечатление. Горький все время молчал.
После завтрака Шаляпин и Горький взяли корзинки и пошли в лес за грибами.
– А каков Мазырин-то! – сказал, смеясь, Серов. – Анчутка-то!.. А похож на девицу…
– Горький – романтик, – сказал гофмейстер. – Странно, почему он всё сердится? Талантливый писатель, а тон у него точно у обиженной прислуги. Всё не так, все во всем виноваты, конечно, кроме него…
Вернувшись, Шаляпин и Горький за обедом ни к кому не обращались и разговаривали только между собой. Прочие молчали. Анчутка еще висел в воздухе.
К вечеру Горький уехал.
На рыбной ловле
Был дождливый день. Мы сидели дома.
– Вот дождик перестанет, – сказал я, – пойдем ловить рыбу на удочку. После дождя рыба хорошо берет.
Шаляпин, скучая, пел:
– Вдоль да по речке,
Речке, по Казанке
Серый селезень плывет.
Одно и то же, бесконечно.
А Серов сидел и писал из окна этюд – сарай, пни, колодезь, корову.
Скучно в деревне в ненастную пору.
– Федя, брось ты этого селезня тянуть. Надоело.
– Ты слышишь, Антон, – сказал Шаляпин Серову (имя Серова – Валентин. Мы звали его Валентошей, Антошей, Антоном), – Константину не нравится, что я пою. Плохо пою. А кто ж, позвольте вас спросить, поет лучше меня, Константин Алексеевич?
– А вот есть. Цыганка одна поет лучше тебя.
– Слышишь, Антон. Коська-то ведь с ума сошел. Какая цыганка?
– Варя Панина. Поет замечательно. И голос дивный.
– Ты слышишь, Антон? Коську пора в больницу отправить. Это какая же, позвольте вас спросить, Константин Алексеевич, Варя Панина?
– В «Стрельне» поет. За пятерку песню поет. И поет как надо… Ну, погода разгулялась, пойдем-ка лучше ловить рыбу…
Я захватил удочки, сажалку и лесы. Мы пошли мокрым лесом, спускаясь под горку, и вышли на луг. Над соседним бугром, над крышами мокрых сараев, в небесах полукругом светилась радуга. Было тихо, тепло и пахло дождем, сеном и рекой.
На берегу мы сели в лодку и, опираясь деревянным колом, поплыли вниз по течению. Показался желтый песчаный обрыв по ту сторону реки. Я остановился у берега, воткнул кол, привязал веревку и, распустив ее, переплыл на другую сторону берега.
На той стороне я тоже вбил кол в землю и привязал к нему туго второй конец веревки. А потом, держа веревку руками, переправился назад, где стоял Шаляпин.
– Садись, здесь хорошее место.
С Шаляпиным вместе я, вновь перебирая веревку, доплыл до середины реки и закрепил лодку. Вот здесь будем ловить.
Отмерив грузом глубину реки, я на удочках установил поплавок, чтобы наживка едва касалась дна, и набросал с лодки прикормки – пареной ржи.
– Вот смотри: на этот маленький крючок надо надеть три зернышка и опускай в воду. Видишь маленький груз на леске?