Колесо Фортуны. Репрезентация человека и мира в английской культуре начала Нового века - Антон Нестеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заметим, что в некоторых трактатах зооморфная символика замещена символикой «алхимической свадьбы». Так, в одном из сочинений, вошедших в довольно известный том «Geheime Figuren der Rozenkreuz»,[603] – «Золотой трактат о философском камне» операция соединения растворителя и фиксированной соли описана следующим образом: «Как только они [жених и невеста] почувствовали тепло, они сжали друг друга в объятиях так сильно, как и представить себе было нельзя. И они предавались такой страсти, и сердце молодого жениха поглотила пылкая любовь, а тело его расплавилось и распалось в руках его возлюбленной. И тогда она, любившая его ничуть не менее, чем он ее, увидела происшедшее и пролила слезы, и похоронила его в них, так что можно было видеть сквозь потоки слез, что с ним случилось. Но ее причитания продолжались недолго, и по причине такого горя она не захотела больше жить и добровольно предала себя смерти».[604] Однако адепт не прерывает своих операций и продолжает поддерживать жар философского огня – и вот тела возлюбленных предстают его взору, «черные, как уголь». Он видит, как «жених и его милая новобрачная разлагались, издавая невыносимое зловоние». Однако вскоре в камере, где покоятся тела супругов, появляется «радуга очень ярких цветов», и вот наконец новобрачная оживает, чтобы предстать адепту «в очень дорогом наряде». Она объявляет, что «была велика, а стала мала; но теперь, после того как я была покорна, я стала королевой над многими царствами. Я погибла и ожила вновь. Великие сокровища философов и могущественных мира сего были доверены мне, бедной. Мне была дана власть делать бедных богатыми, оделять милосердием униженных, дарить здоровье больным. Но все же я не такова, каков мой брат, великий и могущественный король, которому предстоит восстать из мертвых. Когда он придет, он подтвердит мои слова».[605] Последние два описания говорят о белом и красном камне – тех самых, что упоминались Фульканелли – они есть финальные продукты albedo и rubedo (ил. 64).
Внимательный читатель легко обнаружит параллели между классическими алхимическими текстами, цитированными нами выше, и данным розенкрейцеровским трактатом. Поздний трактат описывает все то же «мучение» материи, ее умервщление, когда дух отделяется в смерти от тела и тело гниет, проходя через стадию «нигредо», радуга в точности соответствует «павлиньему хвосту», затем следует воскресение – и вот достигнута цель процесса, Камень.
Наш «антропоморфный» фрагмент поясняет, почему в шекспировской поэме Голубь первым погибает в огне. Он соответствует алхимическому «королю» или «возлюбленному» – который «умирает» первым в любом алхимическом трактате: от «классических» текстов Василия Валентина до позднеаллегорической «Алхимической свадьбы» Валентина Андреа.
Итак, мы видели, что стихотворения Марстона, поэма «Феникс и Голубь» – а также другие произведения «Честерского сборника», прежде всего сама поэма Честера, героями которой являются опять-таки Феникс женского рода и Голубь, сгорающие в пламени, из которого должен восстать «новый Феникс», «совершенное Создание», «Чудо Мира» (знакомые эпитеты!), – все они посвящены общей теме, находящей точнейшие параллели в алхимической литературе. У нас нет готового ответа на вопрос, что побудило этих поэтов обратиться к столь специфическому предмету. Но некоторые общие соображения здесь могут быть высказаны.
Проблема, с которой сталкивается исследователь алхимических текстов, заключается в том, что создатели таковых пользовались не языком терминов, а языком символов, тем самым перед читателем стоит не задача «дешифровки» значений, а задача интерпретации, истолкования и постижения. При этом, как метко замечает Юнг, «каждый истинный алхимик создавал для себя более или менее индивидуальный комплекс идей, состоящий из изречений философов и из разнообразных аналогий основных концепций алхимии. Вообще-то эти аналогии привлекались отовсюду. Более того, писались специальные трактаты, чтобы снабдить мастера материалом для создания аналогий».[606] Символизм алхимии может быть понятен лишь в том случае, если мы хотя бы в общих чертах представляем истинные цели и задачи самой алхимической практики, у наших современников ассоциирующихся если не с шарлатанством, то с невежеством.
Для людей XVI–XVII вв. алхимия была универсальной наукой о мире и человеке, своего рода «пределом знания». Филалет учит: «Наш Камень есть микрокосм, малый мир, ибо он состоит из активного и пассивного, движущего и движимого, фиксированного и текучего, зрелого и сырого, – которые, будучи приведены в равновесие, помогают друг другу и совершенствуют один другого».[607] Алхимия имеет дело с живым, пульсирующим бытием, пронизанным бесчисленными соответствиями малого и великого. Цель алхимии – приведение в равновесие композиции четырех элементов путем conjunctio oppositorum, слияния «мужского» и «женского» начал в алхимического андрогина.(Напомним, что когда в «Пире» (183 Е-193 Д) Платон описывает изначального человека – он говорит о нем как о двуполом существе сферической формы.) Алхимический символ золота, как и астрологический символ солнца – круг с точкой в центре, совершенная фигура, пребывающая в идеальном равновесии и гармонии. Получение «философского золота» есть восстановление изначальной гармонии микро– и макрокосма, и в свете этого понятно, почему получение философского камня трансмутирует самое существо адепта.
Michael Maier. Tripus Aureus. Frankfurt, 1618
Расцвет оперативной алхимии в конце XVI – начале XVII в. вовсе не случайно совпадает с пиком Реформации, заострившей идею индивидуального Спасения – вплоть до крайностей кальвинизма с его учением о предопределении. Однако нас интересует сам параллелизм целей христианства и сосуществующей с ним алхимической ереси. Именно их параллельность позволяла алхимикам широко использовать христианскую образность в своих трактатах, а христианским пастырям говорить на языке алхимии. В одной из проповедей Донна мы, например, читаем, что «у Трисмегиста, у Зороастра и у Платона… мы обнаружим представления о Троице, выраженные куда яснее и буквальнее, чем у всех ветхозаветных пророков»,[608] или о том, что «Гермес (Трисмегист) старше тех первых секретарей Святого Духа, что оставили нам Библию – он был их предшественником».[609]
Сложная и богатая символика алхимических трактатов изначально обращалась к глубинному миру самого человека, и алхимия служила для людей той поры некоей бездонной кладовой сравнений и образов. Сила мифов заключена в том, что они апеллируют к самому глубинному в человеке, понимаются не разумом, но интуитивно постигаются чем-то иным и большим. И на этом уровне европейцы XV–XVII вв. прекрасно чувствовали, что же стоит за образами Феникса, Голубя, погибших и воскресших возлюбленных и т. п. Более подробный комментарий к «Честерскому сборнику» – дело будущего. Но очевидно одно – покуда такого рода работа не проделана, всякие, в том числе – биографические истолкования этих текстов в какой-то мере будут некорректны.
Циркуль и окружность. К вопросу о датировке «Прощания, запрещающего грусть» Джона Донна
1
Датировка большинства поэтических текстов Джона Донна весьма затруднительна: практически, исследователи не располагают ни автографами, ни прижизненными изданиями его стихов (что касается последних, исключение составляют лишь два стихотворения, предпосланные «Нелепицам» Томаса Кориэта[610] (1611), «Элегия на смерть принца Генри», вошедшая в посвященный памяти последнего сборник «Lachrimae Lachrimarum»[611] (1612), а также «Годовщины», посвященные памяти Элизабет Друри, изданные соответственно в 1611 и 1612 гг.[612]).
Во многом это объясняется позицией самого автора. Так, в письме к Джорджу Гарранду от 14 апреля 1612 г. Донн пишет об опубликованных им «Годовщинах»: «Что до моих 'Годовщин", я сам осознаю свою ошибку было падением отдать в печать нечто, написанное стихами, – в наше время это простительно для людей, которые сделали <сочинительство> профессией и являют глубину мысли, а я искренне задаюсь вопросом, что заставило меня согласиться на публикацию, и не могу себе простить. Но с другой стороны, касающейся обвинений, будто сказано слишком много, моя защита в том, что целью было сказать столь хорошо, сколь в моих силах, ибо я не знал женщины более благородной…».[613]
В этом письме Донн достаточно ясно ссылается на негласное правило, согласно которому благородному человеку «не подобает отдавать свои стихи в печать».[614]
Отказ от публикации вовсе не означал, что автор рассматривает свои творения как нечто, недостойное внимание современников и потомков, но означал ориентацию на избранного читателя: распространение стихов в рукописях отнюдь не бросало тени на их автора.