Центр - Александр Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XXVIII
Когда Дима вошел в прихожую, то услышал два голоса — мужской и женский. Матери дома не было, она только заехала за продуктами и засветло вернулась на дачу. И он заспешил в дальнюю комнату, откуда доносились эти два голоса, не воркующие, нет, а резкие, злые, перебранка не перебранка, а выяснение отношений, к скандалу близящееся, двух надоевших друг другу людей. Не в одинаковой, правда, степени надоевших.
Можно было разобрать, что мужчина уговаривает женщину еще выпить, устало и нервно бубнит одно и то же и что не выпивка ему важна, это тоже сразу понятно, а другое, а женщине надоело э т о д р у г о е, и надоел он сам, и она хочет уйти, и не понимает, что она у него забыла и почему вообще здесь находится.
Голоса поднялись на высокую ноту, и когда он почти ворвался в комнату, то застал картину, явно уже неэстетичную.
Брат Анатолий, исчерпав средства убеждения, прибегнул к последнему средству, к принуждению, и ухватил вырывающуюся женщину за руку. Вернее, за рукав жакетки, которая распахнулась на женщине, потеряла вмиг пуговицу, освобожденно покатившуюся под стол, и вся перекосилась, скособочилась. Неэстетично. Не страсти здесь разыгрывались, а полупьяная бестолковщина кружилась, куражилась, напоследок приседая и хлопая крыльями, как филин ополоумевший. Не интересная никому уже, даже и Толику-то самому. Просто женщина первой пришла в себя, первой собралась и вырваться порешила.
Женщина, Неля Ольшанская, руку освободила, но тут случилось другое. Теперь уже самого Толика за руку взяли, прочным, слитным таким манером. Толик не очень и трепыхался-то, может, и с облегчением тоскливым прикинул даже: за грудки, что ли, трясти будут? Но опять случилось другое: Дима, как взял его руку, так и повел из комнаты. Не потащил, а просто как бы слился в одно с ним, так что оставалось шагать нога в ногу. Как в ресторанах выводят специально натренированные на то специалисты во фраках.
Выведя брата из комнаты, Дима вернулся к Неле, которая сидела на тахте и уже затянулась глубоко только что зажженной сигаретой. Он оглядел стол, на Нелю еще не взглянул и, опустив голову, внимательно стал рассматривать мысы своих туфель и паркет вокруг них. Этак секунд четырнадцать, если не все пятнадцать. Затем прислушался, но ничего не услышал. Добровольный Толик неслышно удалился. Размышлять о природе женщины и собственной невезухе. Дима здесь ни при чем, Дима явился на финише засекать время и раздавать медали. Золото, серебро и бронза — проехали. Толик и не облизнулся. Нацепили деревянную. Фэйр-плэй, черт бы ее побрал…
Дима сел на стул прямо напротив Ольшанской. Затем поднялся, отставил стул в сторону и придвинул на его место кресло. Опустился в него. Как раз для этого и менял, чтобы сесть чуть пониже, откинуться, всмотреться. Неля по-прежнему сидела, заложив нога за ногу, курила и тоже откинулась в угол дивана. Как-то все становилось ясно. С невероятной быстротой. Секунды, во всяком случае, бодренько стрекочущие по наручным циферблатам, не поспевали. Ясность покрывала свой круг быстрее.
Неля загасила в пепельнице сигарету и встала с дивана. Быстро, без суеты очистила стол. Что-то отнесла на кухню, что-то поставила в холодильник. Протерла стол, подвинула на середину вазочку простого стекла с нечаянным гербарием — напрочь засохшими гладиолусами. Затем обошла Диму, по-прежнему сидевшего в кресле, и снова забралась с ногами в угол дивана. Прикурила вторую сигарету.
— Неля… — начал Дима.
— Да… — хрипловато откликнулась она и тут же раскрошила о дно пепельницы только что начатую сигарету.
По сути дела и всё. Основное уже было сказано. Но Дима не намеревался разыгрывать из себя седеющего романтика, холостяка-одиночку, рвущего струны, идущего на эмоциях. Мы же взрослые люди. А ясность требует деталей.
Прошлой осенью, когда ему срочно понадобилась сотня для Алика, сдающего ему по протекции Кюстрина билетное дело, он ведь хотел сначала позвонить Свентицкой. Этот вариант казался вполне надежным и… и даже оправданным. Мало что хотел, и номер уже набрал. Станет ли теперь Дмитрий Васильевич во всю свою остатнюю жизнь выяснять, ч т о́ подтолкнуло тогда его руку, опустившую рычаг телефона-автомата? И почему он позвонил к себе домой, предполагая, что там Неля Ольшанская?
Что гадать, когда есть же проверка простейшая. К кому кинешься сквозь АТСы бесчувственные, у кого баском лиходейским, разумеется, бесчувственным — это уж само собой — сотнягу перехватить попытаешься? И не попытаешься даже, в сомнамбулу превратишься, наверняка будешь знать, что приедет, узнает куда, и приедет, и привезет, что спрашивал. И не спросит сама ни о чем. Не время будет еще спрашивать. Надо же ему еще дров наломать, на стороне предложение еще сделать и попереживать об отказе (хоть откажут, и то слава тебе, господи, есть же еще умные люди), а потом еще повыпендриваться перед молодыми да ранними, показать, что и ты в их играх новомодных, в шахер-махерах деловых якобы сколь очков вперед надо, столько и выбросить можешь.
С Нелей они виделись еще несколько раз. Раза три он сталкивался с ней у себя на квартире, когда она приходила или уже уходила вместе с Толиком. Раза два-три внизу, в подъезде. Там уж совсем ничего — кивок головы и — и… мимо. С Толиком у нее заканчивалось долго и нудно, но заканчивалось. Реже и реже, хуже и хуже — вот так они с Толиком и встречались уже. Простота первоначальная, где ясно, ч т о́ дают друг другу, она же усложняется в дальнейшем. Сама по себе даже. А сложность вытерпеть надо. А во имя чего? И если нет «во имя», то… Она первая произнесла про себя: в самом начале промашку дали. Встречались, продолжали встречаться с раздраженностью супругов занудливых, но без тысячи примирений, чем в прошлом у супругов заканчивалось, без вигвама, сообща сплетенного, из которого на поляну дождливую не всегда высовываться хочется, да и, честно говоря, вообще без всего. А без всего кто же рутину терпеть станет? Кому она?
У Толика, положим, кое-какие основания имелись, чтобы не очень-то и не сразу супротив этой самой рутины восставать, основания кое-какие и расчеты. Но далеко, кстати, не столь определенные, как это сразу определил его брат. Толик, хоть и не бессребреник и вообще не лишенный грубо-материальных поползновений, душу однако имел простую, что называется, по-крестьянски бесхитростную. Даром что горожанин, вузовец, а теперь вот и инженер. Ни по каким он курортам, домам отдыха и даже пионерлагерям никогда не ездил, а каждое лето, сколько их за плечами у него теперь, проводил в их деревенском доме. И не то что проводил, а землю там под ногами чувствовал, окапывался и огораживался, полол и воду таскал, в ночное в оные годы ходил и рыбный припас из реки изымал, знал толк в деловой древесине и чуть не центнеровые мешки с картофелем по осени любовно подравнивал. Туго завязанные дерюжные чушки с собственного приусадебного, к отправке в город приготовленные.
Может, и к инженерному поприщу относился с прохладцей потому, что не до конца своим ощущал себя на нем. Проскальзывало даже в разговорах семейных, с матерью и братом, — не частых, но все же случавшихся, — что он, чуть ли не с самого поступления на работу, предвкушал уже ее финиш, уход на заслуженный отдых. Получалось, что лучшие годы жизни как-то заранее уже отдавались Толиком на откуп занятию, необходимому и в общем-то его устраивавшему, но не содержащему для него центра тяжести. И вот он как бы заранее шел на это, не драматизировал, не рвался к неким решительным поворотам в своей биографии, к немедленному разрыву с н е с в о и м делом, к перемене климата и пересадке корней. Ничего решительного он предпринимать не собирался. Так уж сложилось, значит, отдай свое и не греши, это уж как служба, чего ерзать? А заветное — его лучше предвкушать, чем напрямки, не спросись, ломиться.
Колоти деньгу помаленьку, долг обществу возвертывай да семейство, будя обзаведешься им, в колос гони, подымай к сроку. Словом, верши круговорот, а грубо говоря, тяни лямку — так жизнь понимать надо. И что досадовать, когда ведь даже и не трет лямка-то, удобная в меру, и без напряга, значит, можно особого. Заветное же подождет, оно как пряник, с которого не начинать же день…
Так что дача Ольшанских и обширный, в несколько раз больше, чем у Хмыловых, приусадебный участок, почти не возделанный, не взнузданный интенсивным хозяйствованием, встретились Толику как бы и до срока. Ну да всего же не расчислишь. И в первые месяцы — это год с лишним назад, в добрачные, но медовые его месяцы с Нелечкой — он тянулся к заветному, ядреным пенсионером себя ощутил, новорожденным для жизни усадебной. Так что и крышечки притертые для банок с вареньем хоть и выдавали некоторую заземленность его натуры, но то была заземленность не тупая, на голом расчете и цифири замешанная, тут струны души были задеты, преждевременный порыв к роли, которую сыграть он себе положил много позже.