Новый Мир ( № 6 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все бесчисленные авантюрные, исторические, любовные повороты, все человеческие комедии, серьезные вопросы, разрушенные жизни, война и неупоминаемые места, откуда можно вернуться, потеряв все зубы, — во всем как спрятанная музыкальная тема прошито напоминание: то, что вы читаете, — это все-таки не только «история», это все-таки еще и роман. Текст. Произведение.
А если текст, то совпадения в нем уже не совпадения. И можно заметить, что вокруг Николая умирают люди и животные, — случайно, почти никогда по его прямой вине, но все же слишком часто. А вокруг его соперника, наоборот, оживают, казалось бы, уже надежно мертвые существа и вещи — но он тоже этого не видит.
Можно заметить, что быт вокруг героев насыщен несчастьем и неудачей — и даже истинная взаимная любовь пугается сама себя и собственного физиологического воплощения («Прошлогодний снег»), — но все же светит солнце, люди находят друг друга, принимают решения, выздоравливают, как-то живут. Что довоенный и послевоенный миры, в которых все это происходит, не особенно отличаются по описанию (сложная композиция позволяет их порой просто перепутать) — а войну Домбровский оставляет за кадром.
Его герои сражаются — на фронте и в Сопротивлении, но под взгляд читателя попадают в лагере, в укрытии, в дороге. Во время передышки, перерыва. Они сидят в тюрьме, залечивают раны в санатории, пишут письма и заметки, ждут близких, говорят о новых, неслыханных преступлениях — но читателю видна только их та или иная, более или менее человеческая жизнь. Напрямую, не в пересказе, с войной читатель не сталкивается вовсе. Может быть, потому, что автор (по не зависящим от него обстоятельствам) сам не попал на фронт, но, возможно, и потому, что после войны попросту ничего не произойдет. Ни того краха, катастрофы смысла, которого так боятся персонажи первой повести: «Ну, вот, если после этой — такой тяжелой, такой изнурительной, войны — а она еще не кончена и Бог знает, что нам покажут ее последние месяцы, — так вот, если после такой войны мы получим какой-нибудь дрянненький, трясущийся миришко лет на десять — так разве не будет это рождением мыши? <...> Что, разве не может быть так — восемь лет войны, восемь лет паршивого мира, и снова война на пятьдесят лет? Для кого тогда мы приносили все эти жертвы?»
Ни рождения нового мира, ни даже крушения его.
Создается впечатление, что и довоенный мир вовсе не был новым. Населяют его, во всяком случае, люди как люди — хорошие, дурные, обыкновенные. От персонажей постоянно маячащего где-то в поле зрения другого, хрестоматийного, «мозаичного» романа их отличает (и это существенно) — наличие дела. Они все заняты чем-то важным — во всяком случае, важным для них самих, все хоть кому-то да нужны. Единственный персонаж, покончивший с собой, — Ирина — она же единственная, кто не смог отождествиться с работой, завести второй якорь.
Но для того чтобы врач лечил, художник делал эскизы для керамики, актриса разрабатывала роль, а археолог разбирался, как именно враг проник в давно погибший город, не требуются ни новый мир, ни все жертвы, принесенные на его строительство. (Они не упоминаются прямо, но очень легко понять, какие тени ложатся на действия персонажей, откуда берет начало сквозной мотив чудесного воскрешения-возвращения [6] , о чем думает автор, изображая германскую тайную полицию, и где оставил все зубы герой рассказа «Прошлогодний снег».)
Родившаяся мышь дана в ощущениях — в неискренности, поломанных судьбах, неправильно сделанных делах, в том, что самые лучшие вещи заведомо ущербны и несовершенны, а высокие добродетели — верность, например, — могут оказаться едва ли не пагубней ненавистных мелких погрешностей. В том, что и сами персонажи, и их отношения слишком уж похожи на сначала едва не погубленного, а потом пощаженного Ниной краба.
Это «дневной», светлый мир — в нем происходят чудеса, возвращаются с того света, если гибнут — то осмысленно, если кончают с собой — то от несчастной любви. И даже в этом мире трое хороших людей не могут разойтись, не перекорежив друг друга, потому что покрыты колючками, усиками и наростами, — и «все это вместе походило на электробатарею».
Мышь существует, но вот была ли гора? Произошло ли в самом деле нечто великое, оборванное войной и закончившееся пшиком, мышиным хвостиком?
Есть подозрение, что призрак Лермонтова, надежно и прочно вызванный на страницы «Мыши» композицией, апелляцией к «развлекательным» жанрам [7] , прямыми и косвенными отсылками, отвечает — нет. Печально я гляжу на наше поколенье . Даже на хороших по большей части людей с их проблемами, типичными как раз для хороших по большей части людей.
Автор, впрочем, ответит на него и сам — в стихотворении, описывающем, как он не дал уркам убить себя в лагере.
...И вот таким я возвратился в мир,
Который так причудливо раскрашен.
Гляжу на вас, на тонких женщин ваших,
На гениев в трактире, на трактир,
На молчаливое седое зло,
На мелкое добро грошовой сути,
На то, как пьют, как заседают, крутят,
И думаю: как мне не повезло!
Не повезло — выжить и вернуться.
А потом Домбровский отложил «Рождение мыши» — и дальше стал писать уже только про изнанку этого мира. На его солнечную сторону — на то, что можно было назвать солнечной стороной, — он больше не возвращался, оставив будущих археологов и литературных рецензентов разбираться, что это был за сосуд, как оказался он в занесенных песками руинах крепости и как в него попали все эти кости.
Елена МИХАЙЛИК
Австралия, Сидней
[1] В ранней редакции «Королева Елизавета I».
[2] Лесоповал как локация и занятие придает сцене подлинно вневременной и внепространственный характер. Конечно, и заключенным немецких «ка-цетов» доводилось валить лес, однако у российского читателя лесоповал ассоциируется с несколько иными организациями, о чем автор был превосходно осведомлен, — и двусмысленность эта его, вероятно, устраивала.
[3] Впервые замечено Дм. Быковым («Дружба народов», 2010, № 12).
[4] И конечно же, эти отрывки из записок «рифмуются» с записками из «Журнала Печорина».
[5] Песня была написана в 50-м, персонаж по обстоятельствам фабулы слышать — и соответственно сознательно цитировать — ее не мог, а автор, в свою очередь, не мог такое совпадение пропустить.
[6] Тем более что и Домбровскому за время написания романа довелось, как уже упоминалось, воскреснуть дважды.
[7] Ведь и сам Лермонтов вдохновлялся «Пуританами» Вальтера Скотта.
Чаньворд
ЧАНЬВОРД
А н д р е й П о л я к о в. Китайский десант. М., «Новое издательство», 2010, 144 стр., («Новая серия»).
Oh, East is East, and West is West, and never the twain shall meet,
Till Earth and Sky stand presently at God’s great Judgment Seat...
Joseph Rudyard Kipling
sub /sub
sub /sub
Живущий в Симферополе русский поэт Андрей Поляков построил свою новую книгу подобно словесной цепочке чайнворда, идущей от одного слова к другому, причем на их пересечении рождаются новые смыслы.
Поляков, демонстративно эксплуатирующий несвойственные ему ранее «классические» рифмы: кровь — любовь, вещи — зловещи, небо — хлеба, дождем — подождем и т. п., кажется слишком простым там, где он предельно сложен. Основной стержень сборника — внутренняя алхимия, точнее, делание в желтом (Citrinitas) — забытый европейскими алхимиками третий из четырех этапов создания философского камня.
«На сухой дороге / куст явился в Боге», — пишет Поляков. Алхимия, как внешняя, превращающая неблагородные металлы в благородные, так и внутренняя, направленная на самосовершенствование человека, признает два пути — сухой и влажный. Данная коллизия — выбора дороги — представлена в тексте Валентина Андреэ «Химическая свадьба Христиана Розенкрейца...», который можно читать и как роман, и как мистический трактат. Стихи Полякова столь же неоднозначны: с одной стороны — утонченная поэзия, с другой — свидетельство самоинициации, попытки восстановления исторически утраченного мистериального знания.
Три основные стадии алхимического процесса, называемого «великим деланием», — Nigredo, Albedo, Rubedo [8] . В контексте юнгианского психоанализа, возвращающего искусство алхимии в исследовательское пространство, эти три этапа соответствовали бы депрессивности, медитативности и креативности. Наиболее изученной считается первая стадия — делание в черном, ей посвящены, в частности, книги философов и психоаналитиков Юлии Кристевой «Черное солнце. Депрессия и меланхолия» и Стэнтона Марлана «Черное солнце. Алхимия и искусство темноты». И это неудивительно — ведь люди, пребывающие в состоянии Nigredo, обращаются к психоаналитикам чаще, чем люди медитирующие или творящие.