Новый Мир ( № 6 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она в первую очередь внимательный свидетель эпохи, цепкий наблюдатель, подмечающий яркие детали, хоть в жизни, хоть в документах, и умелый конструктор, способный найти им применение.
Что же касается философских (назовем так) обобщений писательницы, то к ним я отношусь с прохладцей.
Нет, кажется, ни одной рецензии на книгу Улицкой, где бы критик не принялся рассуждать о теме взросления и личиночного общества, восхищаясь смелой метафорой писательницы, использующий понятие из биологии — имаго. По словам самой Улицкой, она даже хотела назвать свой роман «Имаго», но в издательстве никто этого слова не знал, и название отвергли, зато оно сохранится в изданиях за рубежом, где это слово знакомо.
Придется признаться, что я на стороне русского издательства. Потому что если пользоваться в названии малоизвестными словами, то неизбежно какой-нибудь литературный журналист, выступающий в роли информатора и толкователя, напишет: «Идея, лейтмотивом звучащая в романе, и своего рода диагноз, поставленный писательницей нашему обществу, заключаются в том, что оно, это общество, состоит не из взрослых, а из незрелых личностей — £имаго”. Имаго — это особь насекомого, еще не вышедшая из стадии личинки, но уже имеющая способность размножаться» [1] . И поди тогда объясняй, что все с точностью до наоборот: имаго — это как раз взрослая, последняя, зрелая стадия развития насекомого, но в природе происходит иногда так, что насекомое не окукливается, не достигает затем стадии имаго (выпростав из куколки крылья), а так и остается личинкой, но приобретает способность к размножению.
Ну а во-вторых, слово «имаго» чрезмерно многозначно. Не больно сведущая в биологии, я, однако, хорошо знала значение этого термина (введенного еще Юнгом) в психоанализе. Имаго — это образ субъекта или предмета (в отличие от его реального значения). Ну, к примеру: у ребенка есть родители. Но их образы, имаго, сильно отличаются от того, чем они являются на самом деле. И почему-то мне кажется, что на Западе о психоанализе наслышаны больше, чем о биологии насекомых.
Но дело, однако, не в термине. Дело в философском наполнении метафоры. Ну да, есть такое явление: не достигшие взрослой стадии личинки начинают размножаться. Метафора эффектная: люди-личинки и общество личинок. Цель личинки — съесть как можно больше. А теперь применим диагноз к героям романа. Миха кончает с собой, прочитав собственные, вечно детские стихи, осознав, что он так и не вырос, и вознамерившись совершить поступок взрослого человека. Прыгая в окно, он бормочет: «Имаго, имаго» — и что, самоубийством достигает стадии взрослости? А до этого был личинкой, цель которой — потребление? Но ведь именно Миха обладал повышенным чувством сострадания и ответственности, а ответственность Улицкая мнит приметой взрослости.
Если же считать, что метафора Улицкой помогает понять описанное ею время и персонажей околодиссидентского круга, то — что получается? Протестная позиция — следствие детскости? А конформизм тогда — знак взрослости? А стремление к свободе, чувство независимости, собственного достоинства — это все инфантилизм? И получается, что самые взрослые и ответственные — кто, послушные рабы?
Что-то не сходятся концы с концами. Живые образы книги гораздо больше говорят, чем рассуждения автора и его попытка найти ключ к объяснению общества с помощью всеобъемлющей метафоры.
Другая важная для автора метафора вынесена в название. Смертельно больная Ольга видит сон: на огромном лугу стоит зеленый шатер, а к нему длинная толпа народа и бывший муж, жестоко ее предавший, обидевший, но все равно любимый, протягивает к ней руки. Ну, в общем, понятно: чертог Божий, и всеобщее равенство в смерти, и всеобщее примирение, и новый Эдем. Книга пророка Исайи, имеющая продолжение в Новом Завете. «Волк будет жить вместе с ягненком».
Русская литература темой этой очень даже интересовалась. Иван Карамазов, помнится, тоже хочет увидеть, «как зарезанный встанет и обнимется с убившим его», да вот с детскими страданиями поделать ничего не может и восклицает в конце концов: «Не хочу я <…> чтобы мать обнималась с мучителем, растерзавшим ее сына псами!» И все толкователи Достоевского, вся русская религиозная философия так и не решили дилеммы Ивана Карамазова, сколько ни бились.
То, что героиня Улицкой так счастливо и просто ее решает, — так ради бога, персонаж не обязан быть обремененным опытом литературы и философии. То, что Улицкая неожиданно выступает в роли неумелого проповедника, — значительно хуже.
Тема рассказа «Зеленый шатер» имеет продолжение: смерть Ольги примиряет ее подруг, диссидентку и жену гэбэшника, и бывшая сионистка, ставшая православной христианкой, крестит поздно родившегося ребенка своей атеистки-одноклассницы и пьет чай в обществе ее мужа, бывшего «топтуна». Чем не лань подле льва. Но рассказано это все как-то впроговорку, и живые некогда герои выглядят анемичными, словно кровь из них выпустили.
И ведь перо писателя не захотело изобразить самоубийцу Миху обнимающимся со следователем, доведшим его до самоубийства. Потому что проповедь — одно, а художественный такт — другое. Потому что весь строй романа, судьбы героев вовсе не примиряют читателя со временем, вовсе не уравнивают жертв и их преследователей.
«Всех советская власть убила. Ужасно», — говорит в эпилоге пианистка Лиза, троюродная сестра Сани Стеклова и подруга детства, вместе с которой он приходит в дом Иосифа Бродского накануне смерти поэта: музыканты вспоминали судьбы своих друзей и знакомых, оказавшихся несовместимыми с властной системой.
И хотя Саня возражает: «При любой власти люди умирают», все же именно эта фраза является кратчайшим резюме художественного смысла романа.
Осколки истории
ОСКОЛКИ ИСТОРИИ
Ю р и й Д о м б р о в с к и й. Рождение мыши. Роман в повестях и рассказах.
М., «ПрозаиК», 2010, 512 стр.
А еще над нами волен...
О. Мандельштам
Если в заглавии обнаруживается определение «роман в повестях и рассказах», то в какой-то момент герой непременно уедет за пределы повествования «с подорожной по казенной надобности».
Здесь нужно заметить, что в системе координат Домбровского мыши — мелкие проступки, огрехи, порождения житейской трусости, глупости или подлости — кажется, менее простительны и существенно менее симпатичны, чем грехи настоящие, большие, совершаемые потому, что человек или его страсть не вмещаются в закон.
В иных грехах такая красота,
Что человек от них светлей и выше,
Но как пройти мне в райские врата,
Когда меня одолевают мыши?
Проступочков ничтожные штришки:
Там я смолчал, там каркнул, как ворона.
И лезут в окна старые грешки,
Лихие мыши жадного Гаттона.
Роман «Рождение мыши» Юрий Домбровский начал писать в 1944 году в Алма-Ате — в 39-м он был арестован в третий раз, а в 43-м случилось маленькое чудо, и Домбровский, тяжело больной, вернулся в город с Колымы. Заканчивал десять лет спустя, в 1954 — 1955 годах, на поселении в Новой Чуне и Сосновке уже после четвертого ареста — чудеса в те времена были вещью кратковременной и непрочной.
К сожалению, в настоящий момент без работы с рукописями трудно определить, насколько вынужденные перерывы повлияли на композицию самого романа — прыгающую, дискретную. И насколько буквально следует критику и литературоведу понимать вопрос «Какому лагерю принадлежал автор?». Ведь различия между Колымой и Тайшетом, вероятно, сказываются на поэтике.
По обстоятельствам 1955 года роман был завершен без помех.
Впоследствии из всего цикла Домбровский опубликовал только два вставных рассказа — «Царевну-лебедь» и «Леди Макбет» [1] , хотя рукопись романа и была перепечатана на машинке набело, видимо, готовилась все же к публикации. Но потом была отодвинута в сторону, и не до лучших времен, а насовсем. По свидетельству Клары Турумовой-Домбровской, муж сказал ей: «Никому не показывай!» Так до самого 2009 года роман и считался несуществующим, сгинувшим в недрах какой-то редакции.
Почему так? Соображения цензурного свойства тут, пожалуй, можно не рассматривать. По советским стандартам «Рождение мыши», за несколькими мелкими вычетами, было куда более «проходимой» вещью, чем оставшийся ждать перемены климата «Факультет ненужных вещей» и увидевший все же свет при жизни автора «Хранитель древностей». Более «проходимой» — несмотря на лишенные оптимизма философские дискуссии о войне и мире после войны и решительно богемную личную жизнь главных героев.