Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гайоз Джаши, причастный к совсем иным сферам, смотрит на улыбающихся братьев с открытым ртом, — что они нашли во всем этом смешного! — и, чтоб преодолеть свою растерянность, обращается памятью к словам, кованным как халибская сталь, тихо, но твердо про себя повторяя:
Молвил ястреб ястребице:— Люба ты мне, голубица...
победоносно взглядывая нет-нет на братьев. На сей раз растеряны они, теперь они глядят куда-то с широко раскрытыми ртами; Гайоз Джаши прослеживает взглядом, на что это они так уставились вытаращенными глазами, и что же видят все четверо: вышагивает этот наш давешний жалкий Киколи по самой середке сельской дороги, важный-преважный, надутый, напыженный, со знаками различия на плечах, и так уж он надменно-горделив, что к нему не подступись. Только что наряд на нем какой-то странный: поверх чохи с архалуком накинут европейский фрак, или как он там называется, на голове — лоснящийся, поблескивающий под солнцем цилиндр, пальцы унизаны сверкающими, как звезды полдня, перстнями, в карманах при каждом шаге позвякивает золото, в руках — украшенная жемчугами трость, которая вроде бы ему без надобности — он не хромает и ничего такого; на ноги натянуты мягкие азиатские сапоги, под поясом колышется жирное брюхо, на грудь ниспадает двойной подбородок; следом за ним поспешают проворные слуги, несут мебель, серебро, скатерть-самобранку, дачу, хрусталь, еще и еще что-то, гонят скот; поглядел Киколи на этих наших братьев и как будто бы признал их, потому что чуть заметно вскинул-опустил сросшиеся брови, — а, впрочем, может, он этим подал какой-то особый знак, ибо шустрые слуги тотчас же поднесли ему золотой потир с чем-то белым. Что это? — спрашивает Киколи. — А это-де птичье молоко, великий господин. Отпил глоток Киколи, глянул вверх, повел глазами в одну, в другую сторону: да ничего, мол, в нем нет такого особенного, оказывается, дребедень какая-то, зря только расхваливают. А потом тут же: устал я. Подвели тут ему пегую, точно смесь разносортной икры, лошадь и принялись подсаживать его в седло, да уж до того засуетились, до того перестарались, что Киколи возьми да и плюхнись наземь по ту сторону коня. Пыль поднялась... аж свет застило. А когда пыль улеглась, приподнял Киколи голову, но уж без цилиндра — свалился цилиндр — и давай костить вдоль и поперек: бууу-бу-бу, такие вы, разэдакие, да и хуже таких-разэдаких, кроет, материт направо и налево, хорошо хоть голос хриплый, зато глазами сверкает — ууу! — громы-молнии мечет да и только. Засуетились вокруг него слуги-прислужники, подняли всего вывалявшегося в пыли-грязи, почистили спину и пониже павлиньими перьями, привели в изначальное состояние фрак, до блеска начистили цилиндр, посадили вновь на пегую лошадь и двинулись за ним следом под гору.
Только один слуга остался сидеть с каким-то вроде бы горестно-отчужденным видом у края проселка, держа в руке плетку. Очень уж он казался чем-то опечаленным.
Подошли к нему братья.
— С чего это ты так пригорюнился?! — поинтересовался склонный полюбопытствовать Гриша.
— Люблю, — сказал тот, и не вспомнив про плетку.
— Кого любишь?
— Мохевку Тину.
Братья смерили его взглядом с головы до ног.
— Очень любишь?
— Да-ах!
— А она любит тебя?
— А откуда мне знать.
Правдолюб Гриша усомнился.
— Кабы ты сильно любил, то отводил бы душу в слезах и стенаниях.
— А чего мне плакать-то, — пренебрежительно поглядел на них тот снизу вверх, — я же вам не Тариэл.
— А как звать тебя?
— Авто[41].
Братья заново к нему пригляделись.
«Может, я и вправду утопист, — подумал, маясь душою, Васико. — Как покинул четыре стены, так даже в беседу вмешаться не могу».
— Эх-ма, нет больше любви, — на словах опечалился Гриша. — Эх-ма, не плачут больше из-за любви.
— Как так нет, — всполошился пригорюнйвшийся и распахнул грудь, — а это тогда что такое?
Поверх сердца снаружи было написано — «Тина».
— Это ты натворил зря, право слово, зря, — нахмурился Гриша. — Я, брат, чувствую по всему, что не так уж и любишь ты эту женщину. Может статься, ты какую-нибудь другую возьмешь в жены, допустим, Ахметскую невесту, или очень хорошо знавшую дорогу к роднику Теброне , и привезенную через Каркучи прекрасноволосую Маико, что «не перестает сверкать черными глазами»[42], — и вот тогда эта татуировка будет постоянно наводить твою жену на подозрения, и будет тебе от того вечная докука.
— Нашлись тоже... Лучше своими делами займитесь, — сказал сомнительный влюбленный и застегнул пуговицы.
— Уй, правда, наше дело! — засуетился Шалва. — К балко-ону шагоом...
На балконе они застали Гайоза Джаши; Гайоз Джаши глухо безмолвствовал: его ведь оторвали от дела, а Шалва тем часом рассказывал, что Арлекин — не дурак и не хам, не разиня и не растяпа, не потешный придурок и даже, представьте, не простофиля, а все это, вместе взятое, — он просто чистейшая бестолочь, олух царя небесного. Он, конечно же, не блистал ни умом, ни сообразительностью и ловкостью, но зрители все же очень его любили за беспечную веселость и простодушие. Истое дитя по натуре, он вечно был влюблен в какую-нибудь Коломбину и, будучи словно не от мира сего, постоянно витал в облаках. В отличие от Бригеллы, Арлекин никогда заранее ничего не планировал, при надобности сделать первый шаг, он делал сразу четвертый, и, конечно же, во всех своих затеях терпел крах, да еще при этом и удивлялся: ведь он» так прекрасно сделал первые шаги... в мечтах... в воображении... Действительность — вот что было для Арлекина первейшим врагом. Не умея ничего загодя взвесить и прикинуть, он прямо — трах, и поше-ол, а потому и оказывался под конец битым, да еще как битым. Однако его беспомощность каким-то непонятным образом таила в себе удивительное очарованье. Плохой слушатель, вечно занятый самим собой, он не умел извлечь решительно никакой пользы из всего того, что никогда бы не ускользнуло от внимания Бригеллы; он не искал ни в чем прибыли или выгоды, не умел дурачить людей и вымогать, — все это ему было совершенно чуждо, зато он умел быть во всем безупречно верным и преданным: он хотел служить лишь одному господину, жаждал иметь единственную царицу сердца, хотя и менял частенько в мечтах этих своих цариц, но только потому, что его самого отвергали, а помечтать-то ведь никому не заказано. Доверчивый добряк, никогда и в мыслях не имевший кого-то обмануть, шалопай и лодырь Арлекин послушно ходил на поводу у Бригеллы, которому стоило какой-нибудь нехитрой лжи, чтоб избитый накануне Арлекин вновь всем сердцем к нему расположился; идучи пошататься по ярмарке, Бригелла вечно тянул за собой Арлекина, однако вечером они возвращались разными дорогами; Бригелла — с потяжелевшим кисетом, Арлекин — с затекшими синевой глазницами. Грустный и печальный, присаживался он на лестнице в доме Панталоне или Доктора и вдруг — дитя, истинное дитя,— уже совершенно счастливый, принимался весело, от всего сердца хохотать над самим собой. И как же любил его зритель... Для Арлекина весь мир подернут, окутан чем-то розоватым и голубоватым, и он, хоть и по-простецки, непоколебимо верит в добро и правду, но бывало, темными ночами, в бессонницу, присядет он где-нибудь на холодный камень и, если в тот день его била особенно тяжелая рука, призадумается, верно, взгрустнувши: почему так странно устроен этот мир? Ведь он, Арлекин, всегда желал людям только добра, а они его били-колотили; ведь он так сильно любил, что ничего не жалел для своей любимой, но она лишь смеялась над ним... Почему же это все так уж чересчур... И что это за штука такая — посаженная на плечи человеческая голова, в чем секрет того различия, что некоторые, благодаря своей голове, живут себе припеваючи, ни в чем не зная отказа, тогда как он, Арлекин, частенько мечтает о корке хлеба и луковице... Или почему это так происходит, что...
Рассказывает обо всем этом Шалва, и тут вдруг что они видят:
Плетется по дороге этот наш незадачливый Киколи, от былого величия не осталось и следа, заместо свиты ему последует только лай собак, голое тело кое-как прикрыто дерюжным мешком, и не то что золота, серебра и жемчуга, ломаного гроша у него, верно, в кармане не сыщется, да и откуда бы на мешке быть карманам; и уж такой он жалкий с виду, дрожит, ежится от холода, весь подпаленный; на одной ноге ботинок, на другой — калоша, на голове заместо шапки — птичье гнездо. Что случилось, Киколи, что с тобой стряслось, бедняга? — Они. — Ээх, — вздыхает. — Как же это, в чем же ты просчитался? — Они. — Эээх, эх, — говорит, — не сумел я рассчитать, а дэв возьми да и отними у меня все. — Оглядели они его со всех сторон и так, и сяк. — Не голоден ли ты? — спрашивают. — Голоден, да еще как! Вынесли ему хлеб, вино, яйца, соль. Большое, говорит, спасибо и ушел.
Проводили они его с печалью во взглядах, но тут же и забыли о нем, когда Шалва снова вернулся к характеристике — на сей раз второстепенных — героев комедии дель арте. Это были: Коломбина — веселая и простосердечная служанка, чье имя произошло от голубя; разновидность слуг — Ковиело, Пульчинелла, Труфальдино и препотешный Капитан Спавенто, что означает Капитан-гроза, Капитан, наводящий ужас. Звался он еще и по-другому — Матаморосом, то есть истребителем мавров; сам же Капитан величал себя «Огнем и кровью» и считал прародителями своими землетрясение и молнию. Этот далекий предтеча Тартарена из Тараскона, лихо подбоченившись одной рукой, а другой подкручивая ус, нарочито бася, рассказывал, что, коль скоро на земле не нашлось такого медведя, с которым бы ему, свирепейшему и неодолимому Капитану Спавенто, не унизительно было вступать в единоборство, то он и поднимался на седьмое небо, где успешно охотился на состоящую из семи звезд Большую медведицу. А когда-де, слетевши обратно на Землю и оказавшись в самом сердце Константинополя, он горделиво открывал великому султану свое широко прославленное имя, великий султан мигом соскакивал со своего прекрасного коня и бросался лобызать ему, Капитану, ноги; то же самое проделывала целая гурьба способных и на худое и на хорошее главных визирей, а все воинство себялюбивых янычар молило его, чуть не вывихнув поясницы, навсегда остаться в Константинополе, но Капитан задерживался там лишь до тех пор, пока не познавал на убранном парчой и шелками ложе любовь всех четырехсот жен великого султана, и лишь после этого возвращался в Венецию. В комедии вы всегда бы встретились с влюбленной парой — сыном Панталоне, Орацио, и дочерью Доктора, Изабеллой. Однако скупец Панталоне желал бы женить сына на более богатой девушке, с большим приданым, и поэтому создавал сыну уйму всевозможных препятствий. Бедные влюбленные! Но разве же не было у них под боком Бригеллы? А самому Панталоне была очень по вкусу юная, рано осиротевшая Фламиния, к которой он и близко никого не подпускал, якобы из опекунского рвения, а на деле в тайне рассчитывая самому на ней жениться. Но сердце Фламинии с трепетом устремлялось сквозь узкую прорезь окна к Капитану Спавенто, ибо она и минуты не сомневалась в героических подвигах устрашителя мавров. И что зоркий глаз Панталоне, когда рядом все тот же Бригелла. В это же время Арлекин всем сердцем вздыхал по Оливете и, глядя ночами снизу вверх на луну, лил столь обильные слезы, будто бы это была не луна, а солнце...