Только один человек - Гурам Дочанашвили
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но искусство, как и все прочее в том же роде, тоже ведь требует своего. И вот они, не найдя ничего более подходящего, вступили ногой в парк культуры и отдыха; тут же, при входе, скинули с плеч тяжеленные вещмешки и, поставив их перед собой, присели на скамью. Поначалу они благосклонно разглядывали флору данного сада, но под конец Гриша не выдержал:
— Хотел бы я знать, почему этот парк, или как там его, называется еще и культурным, узнать бы только, а там хоть и голову под булатный меч.
— И правда, — сразу согласился с ним Шалва, — насчет отдыха это еще куда ни шло, милые вы мои, ну вот сели мы и сидим, но при чем тут культура...
— Да-а, культура — нечто совсем иное, — пригорюнился Васико.
— Все это не совсем так, люди добрые — мы здесь играем в шахматы...
Огляделись — кругом ни души.
— Верно то была матерь-хранительница здешнего парка, — мигом высказал догадку Шалва.
— Какая же из меня матерь-хранительница, — сказал, даже не подняв головы, словно с неба упавший, местный железнодорожник, который сидел на той же скамейке, уткнувшись носом в раскрытую настежь газету. — Вот хоть и ту же газету можно здесь почитать прекраснейшим образом — с чувством, с толком, с расстановкой, и поиграть в шахматы.
— Да что ж это за культура, скажите на милость, — убивать драгоценное время за шахматной доской! — в меру разволновался Васико.
— Значит, шахматы не годятся? — так и не подняв головы, спросил железнодорожник и сам же себе ответил: — Даже простые шашисты объездили весь мир, а вы сидите себе в этом парке... — и вдарил братьям в самое сердце: — благо, платить ничего не надо...
«Ну что скажешь о таком, с его черепной коробкой! — с горечью подумал Васико. — Вот таковские-то, с их умишками, и подрывают литературу... Им подавай что-то ощутимое, что-то наличное, дорогие вы мои...»
— Попросил бы вас выражаться повежливее, — одернул железнодорожника Гриша.
— Что я такого особенного сказал, — не пожелал тот отступать. И куда ему было отступать, когда сидел он на скамейке со спинкой. — Разговор зашел о культуре, я вам и высказал свое мнение. Критиковать легко, судари вы мои! С чего вы прицепились к этим драгоценным, будь они трижды неладны, шахматам... Если уж вы такие крепкие ребята, то почему про газету не сказали ничего зазорного? — Подождал. — Сам скажу, — и высоко воздел палец, — потому что в ней есть и хроника культурной жизни, вот почему.
— Отыди, отыди! — взмолился Шалва. Но тот все не унимался.
— Вы слышали, шахматы им не, годятся! Ой, горе мне! Выходит, федерация глупее вас. Да если ФИДе проведает об этом, с ума «сойти! При мне еще ничего, но хоть при других помалкивайте, не то мы, грузины, опозоримся на весь свет. Это-де не культура! Что услышали мои уши, что эти люди мелют, что я должен был выслушивать! — И исчез.
Сказка ведь это, сказка...
Братья вздохнули чуть посвободнее. Но чувство какой-то смутной озадаченности не проходило, и они попытались сами поднять себе настроение:
— Когда приедут эти твои приятельницы?
— Послезавтра, послезавтра, мой Шалва, — оживился Гриша, — мы к тому времени, наверное, станем где-то лагерем, осмотримся немного в той деревне, как следует устроимся, а до этого не стоит их зря мучать.
— Ой, нет, нет, женщину зря не помучишь, — сказал железнодорожник; вы думаете, он не сидел снова на старом месте?! — Это вам боком выйдет... Только тронь ее, она...
— Уж не подосланный ли ты, а? — суровым тоном спросил его Шалва.
— А то как же? — встрепенулся мужчина. — Вы думаете, что только вы одни нужны? — И вкрадчиво добавил: — Вам что, совсем не нужен для вашего дела проходной персонаж?
«Ты посмотри на него, он, оказывается, тоже кое-что кумекает», — чуть не с удовлетворением подумал Васико. А железнодорожник меж тем снова распоясался — ну и что с того, что это сказка, перебарщивать и в сказке тоже ни к чему:
— И хороши собой эти ваши дамочки?
Возмущенный Гриша еще не успел его как следует отбрить, как с другого края скамейки послышалось:
— А почему их дамочки не должны быть хороши, слава богу, сами они ничем не обделены, и не голые, и не босые, слава богу!
Братья с удивлением обернулись: на другом краю скамейки, небрежно закинув ногу на ногу, сидел некто второй из местных сил: под воротник заправлен носовой платок, одна рука поигрывает пальцами по довольно объемистому брюшку, другая заведена за голову, взгляд устремлен прямо перед собой.
— Мы в окружении! — подумал Гриша.
— Что у тебя за манера — судить обо всем так безоговорочно, — вскинулся железнодорожник, и братья теперь обратили лица к нему, — как будто до сих пор не случалось, чтоб дети достойных родителей имели дело с дурными женщинами?
— Но где ты слыхал про такое все же...
— А эта, Киколина, какова на твой взгляд?
— Да так, ничего плохого.
— Ничего плохого, да? — пристыдил его железнодорожник. — Погляди-ка мне прямо в глаза.
Братья так быстро крутили головами, будто их скамья стояла на теннисных кортах.
— Так возьми и выскажи свое мнение прямо в лицо.
— Ты что, подшутить надо мной собрался, Колиа?
— А к чему? Ты и без того шут...
— Что? Что-оо...
— А то, что мотаешься на своих поездах по белу свету из конца в конец, туда...
Тут Гришу внезапно осенило — выхватив из кармана гребешок, переломил его надвое и бросил одну половинку в сторону одного, а другую — в сторону второго, так называемого Колии. И какие же вдруг выросли прекрасные горы! Выросли и закрыли собою местные силы...
Отсель не заставляйте меня постоянно повторять, что это сказка...
— А ты хват, Гриша, — одобрил его поступок старший брат, Шалва. — Очень хорошо, что мы сдержались и не вступили с ними в пререкания.
— Ведь мы же договорились, — сказал Гриша таким тоном, будто и в самом деле был хозяином своего слова. — Условились же, что прибережем силы для той деревни, чего же ради было нам связываться с какой-то...
— Швалью?! — донесся откуда-то голос железнодорожника.
— Трудный народ, очень трудный, — отметил Шалва, — но дай бог им...
Очень маленький немолодой ослик провез мимо довольно-таки большую тачку, до отказа нагруженную продуктовыми мешками. Как это ни удивительно, никто его не погонял: верно, он и без хозяина знал свое дело и свои пути-дороги. По размерам его можно было принять на первый взгляд за осленка, если б не печальные-препечальные глаза, которые ясно говорили о том, сколько томительно длинных, скучных дорог пройдено им в жизни. Но поворот есть поворот, и ослик, свернув за угол, скрылся из глаз.
— Ох, и люблю же я моих ненаглядных паяцев, — с жаром заговорил Шалва, — они были предтечами и основополагателями столь любезной вам комедии дель арте, да и по сию пору в нас еще живет, согревая нам душу, частица их далекой души! Но одно вы должны запомнить раз навсегда и неукоснительно...
— Что...
— Что паяцы были свободны.
— Ты это наверняка знаешь? — нерешительно выразил сомнение Гриша. — Свобода довольно-таки редкая птица...
— Как же это не знаю! — взвился Шалва. — Или зря я перечитал столько литературы? Я все это очень живо себе представляю. Давайте-ка и вы тоже по мере возможности поднапрягитесь и представьте себе Италию одиннадцатого века... Жизнь не только теперь, но и тогда била ключом: яростно клокотала она на главной площади — в самом сердце многоцветно-пестрого города, потому что именно здесь кипели большие ярмарки; здесь располагались караван-сараи и тысячи мастерских, из которых доносился самый разнообразный перестук, скрежет напильников и шорох пил, треньканье всевозможных колокольчиков; а надо всем этим, в воздухе, висел густой перезвон колоколов; вокруг бассейна с высокими фонтанами расхаживали горожане, деревенский люд и духовные лица; сельчане, стоя подле своих крытых навесами возов, предлагали прохожим плоды нового урожая и свежие припасы; а тем временем какие-то мужчины с показным равнодушием крутились близ продажного скота; дамы и девушки, с одинаково разгоревшимися лицами, разглядывали привезенные из-за моря украшения и ткани; изящными легкие чаши наполнялись до краев, тяжелея от вина, не знавшего ни малейшей примеси сахара; кругом оглушительно щелкали кастаньеты и трещотки, какой-то неудачливый карманщик из начинающих, явно не в настроении, нахватав, видно, колотушек, освежал лицо холодной водой, а платный глашатай совершенно впустую выкрикивал с напускным воодушевлением какое-то очередное распоряжение высокородных; повсюду царила такая невообразимая кутерьма, с ума сойти, и лишь в одном месте, в тени собралась довольно большая толпа, и именно оттуда доносились взрывы здорового, искреннего смеха и счастливые выкрики: там, перед народом, выступал его любимец: вольный бродяга — паяц.
Паяц обычно любил забраться куда-нибудь на возвышение: во-первых, так его было лучше видно... и, во-вторых, каждый художник, думается, где-то в глубине сердца чует, достоин ли он высокого места или нет. Приглядев какую-нибудь бочку или надежный ящик, он легко вскакивал на него и принимал грациозную позу человека, свободно владеющего не только словом, но и всем своим подвижным гибким телом. Его стройную ладную фигуру тесно облегал кричаще пестрый традиционный костюм, к шапке были приколоты пучком переливающиеся блеском перья заморских птиц, за спиной наискосок висела гитара; а на одном плече сидела у него маленькая обезьянка, которая вовсю кривлялась перед народом и строила ему препотешные гримасы. Истинный паяц должен был уметь не только ловко прыгать, кувыркаться и откалывать всякие курбеты, но и обязательно хорошо петь, танцевать и играть на музыкальном инструменте — он ведь в те поры выступал перед публикой совсем один; и, что самое главное, стоя на своей бочке, он мигом откликался, причем лаконично и остро, на любое неожиданно брошенное из толпы слово. Но ведь это был сам талант, так могло ли его затруднить что-либо подобное! Только не всё он веселил народ шутками-прибаутками да хитрыми выходками; нет, под конец, он, бывало, возьмет в руки гитару, привяжет обезьянку к ноге — теперь она на плече ему помеха — и заведет печальную песнь о гибели славного троянского мужа — Гектора.