Два года в Испании. 1937—1939 - Овадий Герцович Савич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я отвечаю: «Вряд ли, прежде всего, можно так ставить вопрос. Пулемет, хлеб и книга несоизмеримы. Душа народа живет в груди пулеметчика, но отражается она в книгах. Народу нужны и пулеметчик и писатель. Оба они защищают его».
Но есть другая сторона вопроса, главная. Наша родина знала много войн и много несчастий. Наша история — это взлет и падение. Душу народа формировали не только годы расцвета, но и столетия горя. На протяжении веков народ живет не только победами, но и поражениями. Бывают минуты упадка, которые дают больше, чем годы мирного счастья. Открытие Америки сделало нас конкистадорами, гибель Великой Армады напомнила нам, что мы люди.
Дон Рамон спокойно смотрел в зал. Он подумал: «Так я отвечаю коммунистам, — они полагают, что испытания, горе и несчастье человеку не нужны». Он тотчас спросил себя: «А разве я действительно знаю, что, собственно, думают по этому поводу коммунисты?» Он только чувствовал, что они с ним не согласятся. «Но ведь я не хочу ни войны, ни несчастья, ни упадка», — подумал он.
— Есть воды наземные, есть воды подземные. И те и другие стремятся к океану. Но есть и озера, вода которых не уходит никуда. Мне кажется, что для истории война — это озеро, временная задержка, остановка. Конечно, те, кто живет у озера, думают только о нем: их жизнь зависит от него. Но к океану пробьется неведомый рыбакам среди их сурового труда подземный поток. Скажут ли они потоку: остановись?
Я — человек и не могу спокойно пройти мимо пожара, в котором гибнут мои близкие. Поэтому я с вами, Я — человек и не могу спокойно видеть, как звери терзают мою страну. Поэтому я с вами. Но история — большая дорога: одни живут у нее, другие идут по ней, Испанию не раз останавливали на ее пути. Если сейчас фашизм хочет вернуть прошлое, то разве мы не должны думать о будущем? Застигнутым бурей кажется, что солнце никогда не взойдет. Они не могут понять тех, кто и в бурю думает о покое вчерашнего и завтрашнего дня. На самом деле они сами часто отдают свою жизнь за то именно, чтобы солнце взошло завтра. Как же я могу быть не с ними? Но кто заставит меня стать слепым, хотя бы временно, как они?
В веках нас окружали ложь, мрак, насилие, нищета. Мы отвоевали Испанию у мавров и отдали себя на растерзание инквизиции. Открывая новые земли, мы искали не человека, а золото. Оно погубило нас. Мы любили жизнь и стали воспевать смерть. Мы терпели ложь, а она карала нас. Она карает нас и сегодня.
А наша правда звучала в песнях народа и в речах Дон-Кихота. Не богатство, не сила родили ее, ее родило несчастье. Она стала достоянием безумцев. Она говорила с нами красотой наших городов и нищетой деревень. Она обличала рисунками Гойи, портретами Веласкеса. В нашей живописи столько мучеников, потому, что мучеником был народ. Не умея освободиться от нищеты и ярма, испанцы освободились от страха смерти. Жизнь была так страшна, что они примирились со смертью. В этих полюсах — бессмертие Испании.
Когда враг подходил к Мадриду, я, как и все, отправился защищать мой родной город. Судьбе было угодно, чтобы на мою долю не оказалось винтовки. Я лежал на камнях, а рядом бушевала смерть. Раньше я полагал, что она тиха. Быть может, никогда в жизни я не передумал столько, сколько в те часы. Я понял свою беспомощность как солдата, как защитника родины. Я рад, что мне не пришлось стрелять: боюсь, что я не сумел бы. У меня нет заслуг. Все, что я делаю, действительно ничтожно рядом с подвигом любого солдата. Но я утверждаю, что имею право разделить со всеми бедный кусок военного хлеба. Мы, люди мысли и слова, нужны для того, чтобы Испания и в бурю не забыла, что она бессмертна.
В большой аудитории стояла такая тишина, что слышно было шуршанье автомобильных шин по мостовой. В президиуме сидели одни знаменитости. Зал был полон.
Раздался далекий взрыв. Дон Рамон продолжал говорить. В зале послышалось движение. Второй взрыв был громче и ближе. Погас свет. Публика не двигалась и еле слышно перешептывалась. Дон Рамон спросил:
— Как угодно аудитории — прервать мое выступление или продолжать?
Его голос был так же спокоен и ровен, как раньше. Голоса из зала ответили:
— Продолжать, продолжать!
Зажегся карманный фонарик. Пятно света пробежало по темным стенам, по окнам. Кто-то сказал:
— Не освещайте окон!
— Летчики не увидят этого света.
— Я не о летчиках говорю, о полиции: у них приказ — стрелять по освещенным окнам.
Девушка прошептала соседке:
— Кажется, бомбят мой квартал. Боюсь за своих. Но я хочу послушать до конца. Как он говорит!
Фонарик поставили на стол. Он не давал света, только на потолке возник бледный круг. Били зенитки. В небе рыскал прожектор. Дон Рамон снова заговорил ровным далеким академическим голосом.
Когда он кончил, свет уже снова зажегся. Ему много аплодировали. Девушка стремглав помчалась к выходу, но все-таки задержалась перед доном Рамоном и посмотрела на него влажными восторженными глазами. Кто-то выбежал на улицу и вернулся с новостями: где упали бомбы, сколько жертв. Знаменитости благодарили дона Рамона.
Потом к нему подошел человек в военной форме.
— Вы, наверное, не помните меня. Я — тот комиссар, который разрешил вам отправиться на фронт с валенсийцами. Теперь я об этом жалею.
— Почему? — с оттенком вежливого высокомерия спросил дон Рамон.
— Вы позволите мне говорить напрямик? Я не поэт, я рядовой коммунист. Каждый дезертир вправе сказать: судьбе было угодно, чтобы я бежал. Судьбу