Новый Мир ( № 9 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, одно исключение из этого темпераментного согласия бранных мнений все же есть. Это мнение Агафьи Матвеевны Пшеницыной. Стихийное, обоснованное не рассудком, а чувством — догадливое мнение об особой роли и ценности халата в жизни его владельца. Причем роли не губительной и ценности не мнимой (как склонны думать остальные), а, наоборот, с жизнью сообразной, сугубо естественной, но прежде всего глубоко личной — не вещной.
Происходит же это мнение из тоже “особого” — всеохватного, но немногословного — ее отношения к самому Илье Ильичу и к помянутым уже образам его мира. В первую очередь — к пристрастиям, привычкам, вкусам и предпочтениям: проще говоря, к его житейскому покою. Именно в этом пристальном, бережном внимании Агафьи Матвеевны к удобству его жизни — удобству и уюту совсем простому — и проявляется ее вдохновенно бескорыстная, благодарная, а главное — чувствительная к потребностям его души любовь.
Вот несколько выразительных примеров, постепенно выявляющих как само это отношение, так и его движение на глубину ее сердечного чувства. В первом эпизоде мимолетный разговор о халате происходит уже в “домике на Выборгской”, в самый, пожалуй, душевно непокойный период обломовской жизни. Период, когда решение о женитьбе на Ольге уже принято, но сомнения в его правильности в Обломове не только не утихли, а с каждым днем становятся все более смятенными. Однако внешне Обломов лишь оцепенело задумчив и молчалив. Но вот появляется повод, и он охотно отвлекается на житейские разговоры с хозяйкой или даже на непринужденно мужское ею любование. Словно боясь думать или стараясь забыть о непозволительной затяжке с решительным словом о свадьбе.
“Часу во втором хозяйка из-за двери спросила, не хочет ли он закусить: у них пекли ватрушки. Подали ватрушки и рюмку смородиновой водки. Волнение Ильи Ильича немного успокоилось, и на него нашла только тупая задумчивость, в которой он пробыл почти до обеда. После обеда <…> появилась Агафья Матвеевна с двумя пирамидами чулок в обеих руках. Она положила их на два стула, а Обломов вскочил и предложил ей самой третий, но она не села; это было не в ее привычках: она вечно на ногах, вечно в заботе и в движении. — Вот я разобрала сегодня ваши чулки, — сказала она, — пятьдесят пять пар, да почти все худые… — Какие же вы добрые! — говорил Обломов, подходя к ней и взяв ее шутливо слегка за локти. Она усмехнулась. — Что вы беспокоитесь? Мне, право, совестно. — Ничего, наше дело хозяйское: у вас некому разбирать, а мне в охоту. <…> — Да сядьте, пожалуйста; что вы стоите? — предлагал он ей. — Нет, покорнейше благодарю, некогда покладываться. <…>-— Вы чудо, а не хозяйка! — говорил он, останавливая глаза на ее горле и на груди. Она усмехнулась. <…> — Не знаю, как и благодарить вас, — говорил Обломов, глядя на нее с таким же удовольствием, с каким утром смотрел на горячую ватрушку. <…> Она встала и взяла чулки. — Куда же вы торопитесь?-— говорил он. — Посидите, я не занят. — В другое время когда-нибудь, в праздник. <…> — Ну, бог с вами, не смею задерживать, — сказал Обломов, глядя ей вслед в спину и на локти”.
Как видим, тон разговора самый дружелюбный и обоюдно приязненный. Разве чуть необыденно взволнованный, несмотря на сугубую обыденность своего предмета. То есть с ее стороны, быть может, слишком настойчиво заботливый и, не по чину повода, слишком неравнодушно хлопотливый. Со стороны же Ильи Ильича — чуть излишне накоротке и несколько вольный в обращении. Вольность эта, впрочем, парадоксально объяснима его теперешним — из-за не решенных окончательно отношений с Ольгой — нестойко нервным состоянием, растерянностью пополам с искренним удивлением и благодарностью да живым мужским впечатлением. Но важна здесь прежде всего авторская интонация. Именно вместе с ней доносится до читателя нарочито скрытый (а потому явственней слышимый) юмор, что придает всему разговору мерную шутливость, доброту и уютную домашность.
Однако вот этого разговора короткое завершение: “— Еще я халат ваш достала из чулана, — продолжала она, — его можно починить и вымыть: материя такая славная! Он долго прослужит. — Напрасно! Я не ношу его больше, я отстал, он мне не нужен. — Ну, все равно, пусть вымоют: может быть, наденете когда-нибудь… к свадьбе! — досказала она, усмехаясь и захлопывая дверь”.
В небольшом этом отрывке для нашей темы важно все: и каждое слово, и каждое движение персонажей. Особенно же здесь важен воздух как самой беседы, так и нечаянных покамест для Обломова ее отдаленных итогов. Воздух того самого мягкого, сочувствующего юмора, о котором речь шла чуть выше. Ибо именно пропитанное этим житейски мудрым, философским юмором прицельное психологическое мастерство Гончарова и безошибочная чуткость к слову и позволяют создать на малом пространстве большую, сложную и одновременно цельную картину волнения многоразличных чувств. В том числе — движения проникнутых доброй усмешкой чувств собственно авторских.
Наиболее же интенсивно и ярко юмор в этой сцене явился двумя резкими поворотами в словесном поведении обоих персонажей. Вернее, как раз на этих поворотах он и проступает, и строится. Строится настолько мастерски, что кажется удивительным, как на таком крохотном пространстве текста умещаются два столь существенных для уяснения этих двух характеров мотива.
А дело здесь в том, во-первых, что упоминание о халате вместе с почти ласковой его оценкой Агафья Матвеевна приберегла напоследок, ибо извещает о нем Илью Ильича походя — уже повернувшись и направляясь к дверям. То есть решается продолжить о предмете более, чем негодные чулки, для Обломова существенном, только заручившись его расположением. И, что важнее, наперед зная о грядущей свадьбе. Ибо именно эта, пришедшая стороной (но для нее, пожалуй, уже не сторонняя) весть да дружелюбие разговора и дают ей возможность, чуть погодя и уже смелее, мягко и грустно пошутить: “...может быть, наденете когда-нибудь… к свадьбе!” Грустной же усмешка и шутка вышли, кажется, оттого, что сердечное к Илье Ильичу чувство в ней уже зародилось. Но еще до своего замечания о свадьбе она слышит в ответ на слова о халате следующий отклик Ильи Ильича: “Напрасно! Я не ношу его больше, я отстал, он мне не нужен”.
В этих словах сошлось и слышится многое. Начать с того, что фраза эта звучит в общем благодушном тоне беседы вполне чужеродно — отрывисто, едва ли не резко-досадливо. А главное, неожиданно вне тона беседы отстраненно. Особенно если помнить о его (тона) приязненной участливости и некоторой даже домашней вольности всего предыдущего. И это объяснимо.
Дело в том, что безобидно случайные (случайна ли их интонация — это другой вопрос) и вполне обиходные слова хозяйки о халате мгновенно разрушают в душе Обломова воцарившийся было там ненадолго желанный покой. Ибо с этими словами в нее вновь приходят все нынешние, связанные со свадьбой, муки и тяготы. С одной стороны, оживают благие воспоминания о прежней беззаботности, а с другой — упрямо возвращаются проблемы нынешней, полной переживаний, озабоченности. За словами Агафьи Матвеевны о халате встают не только его прошлые “покой и воля”, но и требовательные уроки Штольца, и раздраженные любовью, слезные просьбы Ольги оставить “халатное” прозябание и приняться за деятельное преображение. Уроки и просьбы, заставившие-таки Илью Ильича халату изменить и с трудом, но решительно от него “отстать”. И здесь, как и повсюду в романе, все просвечено сочувственным юмором автора. Просвечено метко, сквозь искреннее же огорчение Обломова вынужденной отставкой от халата как содержательной жизненной потерей. Ибо, конечно, это не сознательный, взвешенный отказ, а с трудом осознаваемая сердечная утрата — утрата, понесенная вслед выбору чувств. Стало быть, добровольная! Что горше.
Довершает же внезапную оторопь Ильи Ильича, повышая ее до патетического негодования — а сочувствующий юмор автора до добродушной иронии,-— короткая реплика Агафьи Матвеевны о “халате к свадьбе”. Реплика не столько очевидно шутливого, сколько неочевидно двойного — грустно-усмешливого — смысла и содержания. По-разному, правда, для каждого из них прозвучавшая. Для него — нелепо и несбыточно, для нее — небезразлично и горьковато. Отклик же Обломова на эту усмешку-реплику вырвался из его горла уже после того, как хозяйка захлопнула дверь. Гончаров обставляет этот отклик почти гротескно, коренного добродушного сожаления Илье Ильичу, однако, не убавляя: “У него вдруг и сон отлетел, и уши навострились, и глаза он вытаращил. — И она знает — все! — сказал он, опускаясь на приготовленный для нее стул. — О, Захар, Захар!”
Второе известие об усердном внимании Агафьи Матвеевны к участи халата доходит до нас из другого, на сей раз драматического, эпизода, следующего сразу за сценой окончательного расставания Ольги с Обломовым. Известие это, в отличие от предыдущего — в целом комического и житейски наивного,-— печальное и, вместе, печаль утоляющее. Весть о душевной зоркости счастливой в смирении любви Агафьи Матвеевны и об особой ее недреманной проницательности.