Новый Мир ( № 7 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Революционное презрение к жалости можно встретить у Шолохова (вспоминается Нагульнов) с его библейским размахом характеров и страстей. У Крюкова совсем другой настрой души, евангельский по своей окраске (недаром он хотел стать священником и всегда любовно изображал священнослужителей). Не претендуя на первенство, крюковская „тихая печаль” тоже имеет свою цену”15.
Заняв твердую позицию в борьбе, Крюков все равно пытался наводить мосты, адресуя свои послания к сердцу “врага”. “Но если спросят нас с „того берега”, за что мы воюем, — мы попросту, по-человечески скажем им, врагам нашим, но и нашим братьям, связанным с нами узами единого языка и истории и единой горестной судьбы: мы воюем за свой родной край, за целость его, за бытие казачества, за право жить тем бытовым укладом, который унаследовали мы от славных своих предков и которому все — от генерала до рядового казака — мы одинаково преданы всем сердцем”16.
Опубликованные в полуистлевших, малодоступных донских газетах и журналах 1918 — 1919 годов свидетельства Крюкова с мест донских сражений (они давно ждут переиздания) — это его искреннейшее приношение на могилу неизвестного солдата той войны: Тимоши ли, Игната или иных вставших в ряды Донской армии и погибших простых казачьих юношей-подростков, по которым Крюков особенно горевал. Времени, чтобы развернуть образ казака-повстанца до масштабов эпического или романического героя, писателю отпущено не было.
Поэт донских степей, сквозь скромные степные сухоцветы-бессмертники различающий веяние бессмертия, Роман Петрович Кумов в лирических рассказах и миниатюрах пытался возжечь в сердцах христианский дух и идеал. У него преобладает акварельность рисунка, он внимателен к человеческой незащищенности, слабости; на него безусловно влиял Чехов. Но персонажи Кумова, сколь ни придавлены монотонной обыденностью, сумерками существования, вдруг словно просыпаются, делаются дерзновенными. Смерть не берет всего, говорит Кумов. Взгляд Кумова давал читателю непривычный Дон, где — не всадники с пиками наперевес, а едут по пыльным шляхам мирные гражданские лица, бредут перехожие люди, странники и богомольцы. Донское пространство издавна было заселено и такими людьми. Кумов первым обратил на них внимание художника.
Одна из таких его героинь, старая вдовая дьяконица Фениесса, горюет и оплакивает всех убиенных в братоубийственную войну.
“Она — в том наряде, в котором я привык видеть ее в прошлые годы осенями: голова круто повязана белым платком, котомка за спиною, корявый посошок.
— Ай на богомолье, Власьевна?
— Думаю пойтить, Петро Самойлович, в Кременной монастырь — на могилу семи братьев убиенных… Душа тоскует! — отзывается она тихо…
— Ну как, матушка, пережили вы эти сутки? — спрашивает аптекарь.
Она смотрит на него с бесконечным страданием.
— И-и, — говорит она, — какое житье, касатик, Роман Карлыч! Нынче ходила я к станичному правлению смотреть ихних упокойников, — из Дона начали выплывать. Лежат вповалку, человек тридцать — бледные, нагие… Да болезные вы мои, да все-то вы отцовские и матерние! — всплеснула она в бесконечной горести руками.
— Возвращайтесь, Власьевна, скорее. Пора уже поливать наши молодые посадки! — говорю я ей на прощание. Она молча кланяется в пояс с благодарностью за ласковое слово и направляется дальше.
И я ясно вижу, что это идет не старая дьяконица Фениесса с степной реки Ореховой, а сама, копием пронзенная в душу, моя родина…”17
Большая часть написанного Кумовым дышит ожиданием лучшей жизни, миром и тишиной. Взгляд писателя устремлен не на земное, мятущееся, но в вечное. “Донской дух, — писал он, — это стремление к высокому, это характер. В будущей семье российских федераций Дон должен бы сослужить большую службу России именно этим своим волевым богатством…”18
Весной восемнадцатого года Кумов был среди усть-медведицких повстанцев, встречался с Крюковым, запечатлел охваченный не только войной, но и духовным воодушевлением край. Его незаконченный роман “Терновая гора” (именуемый иногда “Святая гора” или “Пирамида”) должен был отразить в себе религиозные искания, вспыхнувшие среди донцов. По некоторым сведениям, рукопись была вывезена за рубеж, но впоследствии утрачена. Роман Петрович скончался в Новочеркасске в начале 1919 года от тифа, ему было всего 35 лет. При погребении ему были оказаны войсковые почести.
“Я пережил это время очень больно, как все, конечно; поскольку позволяла физическая возможность, работал. Главная задача моей теперешней работы — пробудить и поддержать, насколько можно в впавшем в смертное безразличие русском обществе, дух веры в себя и свои судьбы. Это делать мне не трудно, ибо я верю на самом деле глубоко и в русский народ, и в особый его жребий на земле, несмотря ни на что. Дон без Великороссии я не мыслю и не чувствую”19, — писал Кумов в июне 1918 года в письме к хроникеру гражданской смуты и донского сопротивления, редактору “Донской волны” Виктору Севскому (настоящее имя Вениамин Краснушкин, ок. 1890 — 1919, погиб в застенках ростовской Чека).
Рассказ Кумова “Степной батюшка” много раз перепечатывался в местной прессе, имел большую популярность среди молодежи, защищавшей в восемнадцатом году Дон.
…Автор однажды встретил в своих странствованиях живущего посреди степей сельского пастыря. Но, приехав во второй раз на затерянный в степях хутор, уже не застал его в живых — остались скрипка и букет полевых цветов…
“Кругом него степь, белесоватые курганы, церковка, вся в степных запахах, заросшая мхом и травами, кругом него земля — чистая, благовонная, кроткая, богатая глубоким тучным черноземом, с своими вековыми песнями, преданиями, верованиями… Он пришел, раскрыл свое евангельице и начал учить. Он учит, а земля тихо живет своей жизнью, покрытая нивами, лугами, курганами <…>. Он учит, а солнышко поднимается из-за озера, пробегает свой дневной путь и падает куда-то в бездну… Травы цветут, колосятся хлеба, курганы встают — думные и тихие, чирикают птицы…
И среди земли, среди ее верований, преданий, песней, поднимается деревянная церковь, одетая мхами и травами. Поднимается, как тот же степной курганчик, и позванивает, и звоны отдаются в степи, лугах, на курганах… <...>
Он учит, а тихое учение сливается с тихим днем, тихими полями, тихим селом… Сам не замечая того, он сливается с землею — кроткою, благовонною, чистою… Тихое учение обрамляется травкой, цветами, курганами; <...> на лоне земли совершается чудо: кроткое учение претворяется в землю и земля претворяется в кроткое учение… И стоит он в непонятном удивлении, видя, что его маленькое евангельице вдруг разрослось и уже степи, луга, курганы полны им… Священным вдохновением объятый, он вдруг дерзновенно начинает листать эти новые великие страницы — степи, луга, курганы, и видит, что они святое кроткое учение… Он падает, пораженный, и в первый раз, тихо, без слов, поет песню великому Богу, он, глава природы, а степи, луга, курганы подпевают ему…”20
…Над братской могилой отдавших жизнь “за свой порог родной и угол” весной восемнадцатого года Кумов говорил о великой донской степи — “с седой полынью и розовым чабером, с чистой ромашкой и важными красноголовыми татарниками, с холодной мятой и узорчатым тысячелистником, со всяким, всяким полевым разнотравьем”. О том, что степные травы склоняются ниц перед донскими героями и поют им славу, “как под сильнейшим свежим ветром”… Так сильно прозвучала та степная “слава”, что “возмутились в глубоких тенистых оврагах ключевые воды, восшумели полевые дикие красавицы — боярышники и луговые терны”21...
Таков, по местным источникам, которым можно доверять, очерк событий, происходивших весной восемнадцатого года в Усть-Медведицком округе Донской области, таковы звучавшие здесь голоса.
Закончу строками Николая Туроверова — их победительным ритмом:
Мне снилось казачье знамя,
Мне снилось — я стал молодым.
Пылали пожары за нами,
Клубился пепел и дым.
Сгорала последняя крыша,
И ветер веял вольней,
Такой же — с времен Тохтамыша,
А может быть, даже древней.
И знамя средь черного дыма
Сияло своею парчой,
Единственной, неопалимой,
Нетленной в огне купиной.
Звенела новая слава,
Еще не слыханный звон…