Эмма - Е. Бирман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вообще, изменения, происходившие на моих глазах с мягким, от природы добрым Шарлем, не переставали меня удивлять — он в последнее время «сионизировался» и правел на глазах. Он заявил, что игнорирует арабское чувство чести, потому что единственной объединяющей их (арабов) идеей (двухсот с лишним миллионов человек) является вытеснить с мизерной части занимаемого ими немалого пространства горстку евреев, считающих себя этих самых арабов ближайшими семитами-родственниками. Он проникся недоверием и ревностью к евреям рассеяния, когда узнал, что решительно ничего не мешало им вернуться на родину в первые годы Британского мандата в Палестине, что англичане отвернулись впоследствии от сионисткой идеи не только из-за необходимости для них дружбы с арабами по экономическим соображениям, но и потому что сама сионистская идея, которую поддержал практическими шагами переселения лишь один процент евреев, обернулась смехотворным скоморошеством. «Народ плебеев, — сказал сомнительный еврей Шарль и желваки заиграли на его скулах, — а еще повторяют за русским писателем, что это русским нужно по капле выдавливать из себя раба». Даже всегда такой нейтральный при общении с мужем взгляд Эммы выразил живое внимание. Шарль, новейший символ возрождения еврейского духа, выглядел поистине грандиозно. Я улыбался, глядя на его запал, а он только разогревался, как оказалось, и заявил еще, что ничего не имеет против христиан, в которых видит последователей разросшейся ветви иудаизма, но не симпатизирует крещеным жидам. Конь леченый, вор прощенный и т. д. Когда он сказал это слово — «жидам» — я понял, что в свои еврейские корни он действительно верит, иначе не посмел бы так говорить, а значит и мне вполне позволено и даже не остается ничего другого, как только причислить его к «избранному народу». Пусть. Он заявил еще, что соглашающийся на вторичность — есть чернь. «Это ведь на уровне определения, — сказал он, — я тут от себя ничего не добавляю». Черт! Эммин роман с философией и для него, оказывается, не прошел даром!
Изменения, произошедшие с Шарлем, я объяснил себе тем, что для естественного универсализма российского еврея переезд сюда, приводящий к погружению в сугубо еврейский океан жизни, является таким же контрастом как прыжок из парной бани в снег или наоборот, и потому часто откликается в его душе либо чрезмерными экзальтацией и воодушевлением, либо наоборот — полным отторжением. Для Шарля же, которого я так хорошо знал в детстве и которого (как и он сам, я уверен) никогда не причислял к евреям, этот переход был лишь сменой одной национальной формы мышления на другую. Так же легко, должно быть, давался немецким принцессам переход в православие, когда они выходили замуж за российских наследников престола. Но вдохновленный нашим с Эммой удивлением Шарль не успокаивался и продолжал вещать все в том же приподнятом тоне: «Мы один из самых знаменитых и древних народов планеты. Изобретенному нами богу вот уже две тысячи лет поклоняется «золотой миллиард» народов Запада. Несмотря на наше многовековое унижение, многие по сию пору продолжают подозревать нас в тайной власти над миром. А мы стучимся униженно в двери какой-нибудь Канады: «Извените, ви ни примете нас к сибе на работу и постоянное место житильства в ваших чудных, причудных городах Торонто и Монтриоль?» «Ти-фу на нас!» — брезгливо закончил Шарль.
А он, оказывается, умеет неплохо изображать еврейский акцент, подумал я, он ведь приехал к нам откуда-то из украинской глубинки, там, наверное, исторически жили во множестве евреи. Там были эти самые «местечки». Холодок, вдруг, пробежал у меня по спине — а вдруг он в детстве за моей спиной вот так же кривлялся… А вдруг его победа в нашем соперничестве за Эмму обусловлена… Что, и Эмма? Господи, какие глупости!
Но коль скоро уж коснулся я ксенофобии и связанных с ней обид и подозрительности, выскажу здесь одно соображение, которое недавно пришло мне в голову. Есть любопытное противоречие в той легкости, с которой позволяем мы в своей собственной однородной, безопасной среде шутливый негатив в отношении другого племени и неприязнью, которую испытываем мы же, когда на наших глазах оскорбляют на этой почве конкретного человека. И тут свисает в темноте с потолка петля, а при ярком бальном освещении разложены под столами, покрытыми опускающимися до самого пола скатертями, капканы, в которые очень даже легко угодить. Дважды на моей памяти «там» хорошо знакомые мне, вполне образованные люди, как правило, перепив и не осознавая моей причастности и присутствия, делились наблюдениями, выставлявшими евреев в сомнительном свете. Оба на следующий день извинялись, я знал, что искренне, знал, что на трезвую голову не принимают всерьез того, о чем говорили вчера, но сделать ничего уже было нельзя. Охлаждение в отношениях с ними оставалось, и не видно было возможностей возврата к прежнему состоянию.
Глядя на вышеприведенный абзац с литературно-художественной точки зрения, я понимаю, что для восприятия высказанной мысли с максимальным сочувствием текст этот должен быть как бы перевернут и оживлен. То есть я должен выставить именно себя в нем виновным, а не жертвой, изобразить себя перепившим, угощающим участвующих в беседе ксенофобскими (русофобскими, например) сентенциями в присутствии Шарля (что-нибудь, например, о неготовности русских к демократии западного типа), затем извиняющимся перед ним. А через какое-то время, когда я опять увлекусь, «приму», как говорится, «лишнего на грудь», Шарль пожмет плечами и скажет окружающим: «Ну, вот. Родольф опять надрался, через десять минут начнет русофобствовать, а через час — обрыгает стену». Да, нужно переделать, так и опишу. Но не сейчас, неприятно все-таки, потом, — когда закончу этот роман, отшлифую его, буду уже вполне им доволен. Эти строки как раз и послужат мне напоминанием.
35
Явно нарушившееся теперь политическое равновесие в нашем небольшом обществе смущало меня, и теперь вам, должно быть, станет яснее, что толкнуло меня в «леваки-либералы», так что в какой-то момент мне представилось даже, что я вполне мог бы стать полноправным членом какого-нибудь очень исторического, очень заслуженного кибуца, похожего на приют для свергнутых монархов и разорившихся герцогинь (монархов идей, герцогинь духа). Настраиваясь же на волну собственной интуиции и отвлекаясь от посторонних соображений, я (как и многие другие) пребывал в убеждении, что я — человек умеренный, объективный. Я не знаю, что думают историки и психологи о причинах рано возникшего у людей стремления прикрывать зад и гениталии, но испытываю смущение и неловкость, когда слышу басистый словесный пердеж ура-патриотов или становлюсь свидетелем церемонии, на которой выпускает в небо человеколюбивый демагог полудохлого голубя мира.
Ох, черт бы подрал этого Леона, а вместе с ним — еще и Бурнизьен, и Оме. Как я вообще не люблю новых знакомств. Как много времени нужно мне обычно, чтобы проявить себя так, чтобы у постороннего человека сложилось верное обо мне представление. Какой адской кислотой наполняются мои внутренности, когда мне хочется донести до не знающего меня достаточно человека свою мысль, а он вдруг отстраняется, начинает, словно прикрывая ставни, стирать с лица бывшее у него до сих пор на лице приветливое выражение или даже явно хмуриться. Почему? Испуган ли он тем, что, как показалось ему, длинный, узкий, раздвоенный язык мой близко мелькнул у его глаз, счел ли, что — черт его (меня то есть) знает — не глуповат ли я, не страдаю ли от наплыва навязчивых идей, не зашорен ли, не из тех ли неприятных извращенных то ли снобов, то ли экспериментаторов, что страницу в отложенной книге способны заложить дугой срезанного ногтя.
Тяжело мне с незнакомцами. Иногда в такой ситуации я напоминаю самому себе человека, в молодости бывшего активным донором банка спермы, так и не женившегося и не создавшего семьи, а теперь сидящего на набережной, никем не узнаваемого. И вот сидит этот воображаемый Я и грустит, разглядывая проходящую мимо него и, может быть, очень близкородственную ему молодежь. Я потому так люблю бывать у Эммы с Шарлем, что они-то принимают меня всего таким, какой я есть, безоговорочно, всегда. Настоящие «старые друзья». Кавычки в данном случае означают не иронию, а подчеркивают близкое в нашем случае соответствие эталону этого понятия.
Еще что-нибудь из высказываний Леона? Вот:
«Я не удивлюсь, если демократы в Америке на следующих выборах выставят кандидатуру болотной жабы на пост президента, лишь бы доказать себе самим и продемонстрировать всему миру, какие они прогрессивные люди и до какой степени преданы делу защиты флоры и фауны».
Еще? Пожалуйста:
«Курт Воннегут — один из пророков современных мерзавцев. Если бы меня звали Курт, я может быть, тоже оплакивал бы бомбардировку Дрездена и всем рассказывал, как меня, военнопленного, немцы спасали в бомбоубежище от союзников. Но меня зовут Леон, я помню об Освенциме, куда меня наверняка укатали бы.