Эмма - Е. Бирман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кажется, патока получилась. Оставить в тексте? Убрать? Потом когда-нибудь вернусь к этому месту еще раз, подумаю.
Однажды я предложил Эмме не уходить, наплевать на все возможные последствия, остаться здесь, со мной. Я обрисовал ей ужасную альтернативу. Эмма, сказал я, дурачась, вот ты уйдешь сейчас, а я позвоню в проституцкий дом, попрошу привезти мне на мотоцикле курносую в шлеме с застежкой на подбородке, введу ее в дом, позволю надеть твой халат с цветами, усядусь с ней рядышком в обнимку вот здесь, на этом диване, мы станем вместе смотреть фильм «Красотка», и если она мне очень понравится, я сделаю ей массаж головы и даже поскребу легонько ногтями у корней волос.
Ах, какой божественной наградой служит мне смех Эммы! Нет, она не осталась, она в халате с цветами села у моих ног на пол перед диваном, позволила мне сделать ей массаж головы и поскрести легонько ногтями у корней волос, смеясь, сказала, что это даже приятнее секса, но не осталась.
Свой следующий рассказ, концовка которого прямо адресовалась Эмме, я назвал: «Неловкость». Перечел сейчас и снова вижу, до какой степени все-таки я действительно был создан для счастливой семейной жизни и верил в преимущества моногамии.
Представляю себе сейчас читателя, прищурившего один глаз, тот, что над чашкой крепкого кофе, совмещающего с чтением короткий глоток, вдыхание кофейного аромата и снисходительно-понимающую улыбку — мол, всякому свойственно идеализировать то, чем он не обладает и к чему вожделеет. Что ж, может быть, и так.
«Неловкость»:
33
Когда я проснулся в гостиничном номере, кроме меня в нем были еще две женщины. Комната была небольшой и квадратной. К одному углу примыкала дверь, а в трех других стояли кровати, одна из которых была моя.
Одна женщина — та, что напротив — была молодая (лет двадцать семь), она читала цветной проспект, лежа на боку в легкой пижаме и прикрыв одеялом ноги. Другая — кажется, еще спала, но лицо ее было видно мне. Ей, видимо, было чуть за сорок.
Довольно глупая ситуация. Наверное, и вторая женщина не спит, а притворяется спящей, и обе ждут, чтобы я собрался первым и вышел из комнаты, дав им возможность привести себя в порядок.
Почти не разлепляя глаз и не надевая очков, я пошел к умывальнику между их кроватями и сполоснул лицо. Когда я вытирал его полотенцем, я услышал слева (там была молодая женщина) свое имя. Я удивился, откуда оно могло быть ей известно, но тут же это стало неважно, потому что, назвав меня по имени, она добавила, что предпочла бы, чтобы я воспользовался своим полотенцем, а не ее.
— Как же? — удивился я. — Здесь рядом с умывальником всегда висело мое полотенце.
Я оглянулся на свою кровать и увидел, что рядом с ней на гвоздике в стене висит полотенце, а рядом с ее кроватью никакого другого полотенца нет, и, значит, это — действительно ее.
Я стал извиняться, стараясь, чтобы голос мой звучал как можно проникновеннее, но не глядя в ее сторону.
— Это потому, — сказал я, оправдываясь, — что я живу здесь один уже неделю, и все это время вешал свое полотенце на это место.
— Как же один? — отозвалась женщина справа (значит, она действительно не спала). — Я живу здесь уже две недели.
Я почувствовал, что краснею. Она, наверное, приходила, когда я уже спал, и уходила очень рано, оставляя тщательно застеленную кровать. Но все равно получалось неудобно: будто я игнорирую ее. Ведь вторая женщина намного моложе ее и очень миловидна. Правда, и у этой женщины очень правильные черты лица, как я успел заметить, пока она «спала». Но я был без очков и вполне возможно, хоть и не часто это случается, — когда разглядишь такое лицо, оказывается, что при общей правильности, все детали его вылеплены не очень удачно. Теперь уж я точно нацеплю очки только перед самым выходом.
Но до этого мне еще обязательно нужно побриться. Я взял в руку кисточку для бритья, но вместо того, чтобы как обычно выдавить пасту на ее щетинистый пучок, я макнул его в низкую белую чашечку с белой пеной. Я услышал безнадежный вздох молодой женщины и понял, что это была ее косметическая смесь. И снова я бросился извиняться. Обе женщины молчали.
Пока я брился, я думал, как бы мне загладить свою вину. С косметикой уже ничего не поправишь. Сбегать хотя бы за свежим полотенцем? Но если я принесу его в руках, то в этом тоже будет какое-то покушение на принадлежащий только ей предмет. Значит, нужно позвонить, чтобы полотенце принесла горничная. А еще я выйду и куплю им по какому-нибудь маленькому, но приятному подарку. Конечно, не цветы. Придумал — молоденькой женщине я куплю очень большой, очень свежий, очень оранжевый апельсин и, улыбаясь, протяну ей его на тарелочке, держа ее за край. Она поймет, что я специально держу за самый край, хоть и рискую, что апельсин скатится с тарелки, а кроме того у лежащего на тарелке апельсина есть кожура, которую она отделит сама. И все это значит, что улыбаясь и ценя ее, я уважаю абсолютную суверенность ее личности и ее физическую неприкосновенность. Но что же я подарю второй женщине? Тоже апельсин? Нет, нельзя. Получится, будто я нивелирую двух таких разных женщин. Но что же тогда?
С этой мыслью я покинул комнату, внизу попросил доставить в наш номер свежее полотенце, а затем, пройдя через холл и открытую стеклянную парадную дверь, вышел из гостиницы. Я шел наугад через парк с цветами, расположенный вместе с гостиницей на холме. Дойдя до конца парка, я уперся в ограду над обрывом. Внизу была шумная улица, на проезжей части было на удивление мало автомобилей, зато очень много цветных автобусов, троллейбусов и трамваев. Было много солнца, но главное — на другой стороне улицы на скамейке сидела моя жена. Она уже заметила меня и махала рукой. Я подумал, что в гостиницу я не вернусь, молоденькой женщине я пошлю апельсин на тарелочке, что послать другой женщине, я еще придумаю, чемодан пусть привезут на такси.
Благо, холм над дорогой высокий — я перелез через ограду, растянул полы пиджака и над автобусами, троллейбусами и трамваями планировал в раскрытые объятия вставшей со скамейки и улыбающейся мне жены.
34
Леона к Шарлю с Эммой привела Бурнизьен. Он с первых предложений представил себя этаким еврейским тори, даже назвал себя однажды неомаккартистом, сообщил, что во снах чаще всего видит, как распадается Европейский Союз, на вопрос о роде деятельности ответил, что он государственный служащий, не уточняя, чем конкретно занимается и каковы плоды трудов его на благо родной страны, какие именно горы сворачивает он ради ее процветания, какие препятствия устраняет со светлого ее пути. С самого начала я заподозрил, что с последним родом деятельности он как раз то и связан. Мог бы и не секретничать с нами, сказал я Эмме, у меня ШАБАК разве что ногти не выдирал во время своих проверок, в результате — с допуском своим я, наверное, могу войти даже в женскую баню. Привела ли Бурнизьен Леона, чтобы уравновесить левацкий радикализм Оме, или догадалась о наших с Эммой отношениях и приготовила мне изощренную месть, подсунув ей этого ультимативного самца (однажды, когда он расхваливал новую модель бритвенного станка, мне представилась бреющаяся перед зеркалом лошадь), — не знаю. Может быть, и второе. Сказано ведь: «негоже глазеть, когда у дамы выглядывает астральное». А я глазел. И даже немного насмехался. Я сказал как-то в ее присутствии, что ничего не имею против религии, что очень многие люди, «верящие в одухотворенность космоса», в реальной жизни действуют исключительно из рациональных соображений, а если и совершают нерациональные и даже предосудительные поступки, то к религии их это не имеет никакого отношения. Но за вновь обращенных, добавил я, мне бывает страшновато. Перегородка, отделяющая божественное от людского у них еще очень тонка, как кожа на родничке новорожденного, и если она дает течь или, не дай бог, совсем прорывается, тогда по закону сообщающихся сосудов выше расположенная духовность затопляет материалистические подвалы их сознания. Да, я насмехался. Тогда — поделом мне.
Сейчас вспомнил еще — Бурнизьен к еврейскому новому году «Рош а-Шана» подарила нам всем по настенному календарю, в верхней половине каждого разворота которого вместо чего-то художественного, как обычно, были портреты выдающихся кабалистов и приводились их высказывания, видимо, наиболее удачные с точки зрения редактора и составителей. Я был искренне благодарен ей — сейчас настенных календарей не найти в магазине, наверно потому, что их дарят почти всегда по месту работы с отмеченными красным цветом нерабочими днями фирмы. Страховщики тоже часто вручают свои — с телефонами агентств (надо же! — «нтств» — пять согласных подряд, а все приятнее к небу, чем эти высказывания под портретами). Но черт дернул меня пошутить: «Очень любопытно, — сказал я, придав лицу наивно-простецкое выражение, разглядывая портреты и читая фразы под ними, — а календарь наступающего года или прошедшего?» Бурнизьен вспыхнула и явно обиделась. Я не стал извиняться. Бесполезно. Моя ошибка. Нельзя шутить с женщинами, отношения с которыми у вас не ладятся. Вот Эмме я на недавний ее день рождения подарил работающий с компьютером минимикроскоп величиной с яйцо, если не считать подставки с гибкой металлической шеей. Я приобрел его по дешевке в закрывшемся стартапе, где с его помощью фотографировали в увеличенном виде участки электронных печатных плат в сборе. Я объяснил удивленной Эмме, что прибор предназначен для совершенствования обработки ее ногтей, и тем, как и рассчитывал, развеселил ее. Я несправедлив к Бурнизьен, она ведь искренна в своих убеждениях, вообще-то, вполне миловидна, и думаю, многие мужчины (убежден почему-то, что, уж точно, все те, кого увлекает немецкая философия) — обожают такие, как у нее, широкие бедра. Просто любые мои словесные провокации, адресованные Эмме, неизбежно окрашены нескрываемой нежностью и потому воспринимаются ею всегда благосклонно. В этом все дело.