Книга и братство - Айрис Мердок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роуз была одета подчеркнуто просто: в платье овсяного цвета с коричневым кожаным пояском, подходящим для таких случаев, когда, как она теперь понимала, она и Джин часто оказывались единственными женщинами в компании. Патрисия надела элегантную вечернюю юбку с блузкой в полоску. На Лили была свободная, до пят, туника из светло-голубого крепа со множеством складок, низко подобранная в греческом стиле невидимым под складками пояском так, чтобы приоткрывать темно-красные замшевые ботиночки. Роуз, увидев странные, прямо-таки мраморные разводы на лице Лили, выключила свет, который было включила. Потом наполнила два бокала смесью из кувшина. Лили с признательностью приняла свой.
— Это крюшон.
— Коварная вещь, — сказала Лили, — всегда оказывается крепче, чем кажется.
— О крюшоне всегда так говорят, — ответила Роуз, тут же сообразив, что была грубовата. Хотела что-то добавить, чтобы сгладить это впечатление, но в голову ничего не приходило, и она почувствовала раздражение на себя и на Лили.
В дверь позвонили, и Роуз услышала голос Патрисии, встречающей Тамар. Роуз налила себе еще бокал крюшона, который действительно был крепче, чем казалось, и быстро выпила. Она опасалась, что Джерард захочет, чтобы она пригласила Гулливера и Лили на литературный вечер в Боярсе, и она это сделает. Гулливера, которого хотя и приглашали на Ночь Гая Фокса, в Боярс никогда не звали.
Лили сказала, что, слава богу, нет дождя.
Вошла Тамар. Вместо привычных жакета с юбкой она отважилась нарядиться в коричневое шерстяное платье с расшитым воротничком. Близкая свеча осветила ее молочно-белую прозрачную щеку, слегка порозовевшую от уличного холода, шелковистые светлые волосы, разделенные на прямой пробор, ровно подстриженные и прихваченные обручем. Задержав на миг теплую руку Роуз в своей холодной, поцеловала ее в щеку. Потом, после секундного колебания, поцеловала и Лили. Тамар нравилась Лили, но Лили не была уверена, что нравится Тамар. Тамар улыбнулась Гулливеру, и они поприветствовали друг друга, неопределенно кивнув головой. Она отказалась от крюшона, сказав, что возьмет себе что-нибудь безалкогольное на кухне, и вышла.
Тем временем из сада появились Джерард с Гидеоном, предоставив энтузиасту Дженкину заканчивать приготовления, которые заключались в том, чтобы убрать с лужайки все постороннее, что может помешать фейерверку. Они прошли не через дверь в гостиной, которая еще была закрыта и задернута шторой, а через коридор, ведущий мимо кухни в столовую и холл. В столовой на длинном столе, придвинутом к стене и покрытом зеленой суконной скатертью, а поверх нее белой камчатой, уже стояли приборы, бокалы для вина, откупоренные бутылки и полные салатницы, тосты с копченым лососем, приготовленные Роуз и допущенные на стол, хлеб, масло, бисквиты, паштет и рататуй, а кроме того, ветчина и отварной язык, идея добавить которые Роуз пришла в последний момент. Бифштекс и пирог с почками, карри и картофель подадут позже горячими. Вишневый бисквит оставался в холодильнике. Сэндвичей, принесенных Роуз, было не видно. Судьба маленьких лепешек была все еще неопределенной. Джерард, который слишком поздно узнал о планах Патрисии, в смятении смотрел на стол, ломящийся от яств. Обычное угощение ограничивалось чем-нибудь вроде сэндвичей, которые гости могли в любое время подойти, взять и без церемоний есть где вздумается. А этот претенциозный стол означал обед в определенное время, очередь гостей, которые потом будут неловко стоять или сидеть с полными тарелками, — картина, которую он терпеть не мог. Появилась Патрисия с чашкой приготовленного днем майонеза.
В столовой было довольно темно, окна выходили на заросший кустами палисаднике парой ясеней и улицу за ним. Плотные, темно-бутылочного цвета шторы задернуты, обои на стенах в темно-коричневую и темно-охряную полосу, множество (по вкусу Джерарда, который не любил смешения стилей) японских акварелей девятнадцатого века, размытых изысканных картин, на которых нечеткие цветовые линии и пятна складывались в изображения птиц, собак, насекомых, деревьев, лягушек, черепах, обезьян, хрупких девушек, бродяг, гор, рек, луны. Гидеон уважал подобное искусство, хотя оно его не интересовало. К большинству произведений в коллекции Джерарда он относился скептически. Глядя сейчас на изображение стрекозы, сидящей на стебле камыша, он сказал:
— Да, весьма изящно. Но почему бы тебе не попробовать собрать коллекцию хороших картин? Я мог бы дать тебе совет.
— Не хочу приобретать вкус к дорогим вещам и уподобляться людям, которые могут пить только лучшие вина! Мне нравится, когда великое искусство находится в галереях. Дома оно мне ни к чему.
— Я не говорю о великом, но ты мог бы метить чуть выше! Признаюсь, я не разделяю твоего увлечения английской акварелью. Но не хотел бы ты иметь что-нибудь Уилсона Стира? Когда-то ты очень его любил. Я мог бы поискать для тебя… конечно, это недешевое удовольствие. Или Вюйара[56]. Сейчас подходящий момент для покупки, он пока еще идет по заниженным ценам.
— Слишком знаменит для меня.
— А Шагал, Моризо?[57]
— Нет, благодарю.
— Обои хороши. Наши картины Лонги[58] и маленький Ватто прекрасно смотрелись бы на них.
— Послушай, Гидеон, это мой дом, я не намерен делить его. Ищите себе собственный дом, где будете жить. Ты не бедняк. А здесь вы пожили достаточно долго.
— Сказано недвусмысленно. Хорошо, Джерард, мы не хотим, чтобы ты делил дом, мы хотим его весь.
Патрисия, снова вошедшая с кувшином крюшона, услышала слова Гидеона.
— Да, Джерри, ты обязан отдать его семье.
— У меня нет семьи, — сказал Джерард.
Патрисия, как на скверную шутку, не обратила внимания на ответ Джерарда.
— Леонард скоро женится, то есть у него еще нет никого на примете, но есть желание. Этот дом особый, самый необычный в этой части Лондона. Мы всегда хотели жить в Ноттинг-Хилле. При нем и большой сад с деревьями, и замечательные комнаты наверху, и мансарда, это дом для семьи. Ты не считаешь, что это несправедливо — одному занимать всю площадь?
— Не считаю.
— Между прочим, Тамар говорит, что предпочитает не «перье», а апельсиновый сквош, интересно, нет ли его в буфете?
— Я воспринимаю вас как квартирантов, с той разницей, что счета оплачиваю я.
— Могу выписать тебе чек, старина.
— Не глупи.
В дверях появилась Тамар:
— Пожалуйста, не беспокойтесь, «перье» меня вполне устраивает, не нужно сквоша… Здравствуйте, Джерард, здравствуйте, Гидеон!
— О, Тамар! — воскликнул Гидеон. Подошел и чмокнул ее в щеку.
Патрисия сказала:
— Он просто обожает ее, правда, дорогой?
Джерард, который не обращал внимания на подобные шутки женатых пар, смотрел на Тамар и думал про себя, что она как чистый воздух, чистая вода, свежий хлеб. Он ничего не сказал, но улыбнулся ей, и она улыбнулась в ответ.
— А вот и оранжад, так что лучше пей его, — сказана Патрисия, заглядывая в буфет. — Полагаю, Дункан будет весь вечер пить виски. Выставлю-ка виски и джин на тот случай, если кто захочет, но особо предлагать не буду.
Дженкин воспользовался возможностью и задержался в саду. Прихваченная морозом трава приятно похрустывала под ногами. Ему было тепло в пальто, шерстяной шапочке и перчатках, и он наслаждался холодным воздухом, втягивал его носом, подставлял лицо. Две чугунные скамейки с лебедиными головками и ножками в виде лебединых лап они с Джерардом и Гидеоном перенесли в дальний конец сада за орех, убрали большие цветочные вазы с середины террасы, установили бутылки с ракетами, вбили шесты для «огненных колес», фейерверки рассортировали, разложили в коридоре возле кухни вместе с бенгальскими огнями и ручными фонариками. Дженкин стоял и смотрел на облачка своего дыхания в тусклом свете, падающем вдоль стены дома от уличных фонарей и окна спальни Джерарда, в которой горела лампа и шторы не были задернуты. Дыхание, душа, жизнь, каждый наш вздох сочтен. Он глубоко вздохнул, чувствуя, как холодный воздух проникает в теплое нутро тела, и никогда не ослабевающее и никогда не обманывающее удовольствие одиночества после общения с людьми. Он поднял голову, как зверь на каком-нибудь пустынном холме, готовящийся издать одинокий нечленораздельный крик, крик не тоскливый, хотя не без оттенка или эха тоски, но просто неудержимый вопль бытия. И в вечерней тишине безмолвно возопил к холодному небу и звездам.
Было еще рано, но уже стемнело, и во всех лондонских садах начались фейерверки. Там и тут виделось теплое сияние костров, вырывающиеся иногда вверх длинные языки пламени и снопы золотых искр выхватывали из тьмы кирпичные фасады домов, голые или зеленые ветви отдаленных деревьев. Слышалось внезапное жужжание, свист и хлопки, негромкие резкие взрывы и особый шипящий звук взлетающих ракет, со вздохом или треском лопающихся в вышине, и следом недолгое великолепие искрящихся шаров и звезд, медленной дугой опускающихся к земле. Дженкин любил ракеты. Джерард для проформы всегда приглашал на вечеринку по случаю Ночи Гая Фокса ближайших соседей, но они никогда не приходили. Соседи с одной стороны считали фейерверки бестолковой забавой, а у тех, что с другой, были дети, и они устраивали собственное веселье намного раньше, чем у Джерарда. Вокруг фейерверки близились к концу, еще взлетали отдельные ракеты, сопровождаемые непременными возгласами «а-ах!», за садовой стеной послышались приглушенные голоса. Дженкин почувствовал, что за ним наблюдают. Над стеной возникли лица, детские лица. Дженкин посмотрел на маленькие головы и сказал: «Привет!» Дети молча глазели на него. Потом они все вмиг исчезли и за стеной раздались глухие взрывы смеха. Дженкин так и не смог привыкнуть к детям. И может, это было одним из секретов (настоящим секретом) его успеха в качестве школьного учителя. Он понимал тайные страдания детей, их страхи. В школе он получал удовольствие от той легкодостижимой, завидной, почти абсолютной власти, которая, казалось, как природный дар, несомненна, волшебна, очень редко деспотична. Но он был далек от романтизма, или сентиментальности, или панибратства и отдавал себе отчет, что дети — это иное племя, шовинистическое, враждебное, зачастую необъяснимое. Его ученики были совокупностью индивидуальностей, и его отношение к ним ограничивалось строгими рамками профессии. Проницательный человек (его друг Марчмент) как-то сказал ему: «Дженкин, на самом деле ты не любишь детей!» Нет, он любил их, но не вообще и не в общепринятом смысле. Этот ряд голов над садовой стеной, благодаря игре огней казавшихся красными, как какое-нибудь островное племя или раскрашенные аборигены, растревожил его, заставив осознать неустойчивость и незащищенность теперешнего душевного состояния. Он чувствовал, что потерпел поражение. Может, он в последний раз присутствует на вечеринке в Ночь Гая Фокса?