Мир на костях и пепле - Mary Hutcherson
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему?
— Для этого ведь нужно очень сосредоточиться, направить все внимание на лист перед собой, а я этого позволить себе не могу.
— Почему? — снова спрашиваю я, уже чувствуя себя какой-то недогадливой, но никак не могу уловить суть проблемы.
— Ты же знаешь про то, как работает охмор, верно? — спрашивает Пит, но не дожидается ответа. — Так вот вся проблема в том, что процесс необратим. Лечения нет.
— Но тебе ведь помогли врачи из Тринадцатого, а потом в Капитолии. И тебе точно стало лучше с тех пор, как ты вернулся домой.
— Это не совсем так, — он задумывается, подбирая слова. — Просто некоторые воспоминания вернулись, и стало легче отличать правду от лжи, но это ведь и не то, зачем яд вообще применяют. Он нужен, чтобы сделать человека жестоким и неуправляемым, поселить внутри ненависть и направить ее на что-то… или на кого-то.
«То есть на меня» — думаю я.
— С этим тоже стало лучше, разве нет? — задаю вопрос, и Пит устало вздыхает и продолжает объяснения тихим голосом.
— Это следствие того, что удалось немного навести порядок в голове. Но охмор никуда не делся. Это так и работает: ты не можешь излечиться, просто привыкаешь, что он теперь часть тебя. То есть это просто становится не таким заметным, но глубоко внутри все равно существует, и лучше не становится. Даже у капитолийских ученых слишком мало сведений об этом методе, чтобы делать какие-то прогнозы, так что я, в каком-то роде, лабораторная крыса Аврелия, — он грустно усмехается, а я ловлю себя на мысли, что отковыряла еще один огромный кусок обоев, раскрошив маленькие кусочки бумаги вокруг себя.
Пит никогда не рассказывал мне о своем состоянии так подробно, да и остальные всегда избегали эту тему, так что его слова становятся для меня настоящим откровением. Речь звучит уверенно и спокойно, но за этим спокойствием кроется великая безысходность, которая окутывает и меня, поселяя в душе тоску и тревогу. Все, что мне сейчас хочется сделать, — это обнять Пита и сказать ему, что все обязательно станет лучше. И желательно самой в это поверить, что теперь становится гораздо тяжелее.
— И как ты с этим борешься? — мой голос немного дрожит, и я мысленно ругаю себя за это. — Я имею в виду, хоть что-то же должно помогать. Нельзя сдаваться, считая, что все бесполезно.
— Китнисс, поверь, если бы врачи знали, что конкретно может помочь, я бы на это пошел не задумываясь, — его вздох теперь звучит не устало, а раздраженно, так что я понимаю, что пришло время сбавить обороты. — Аврелий работает с лучшими в своем деле, но он не всесильный. Мы пробуем разные варианты лечения, но все они почти не помогают.
— Я понимаю, прости, — стараюсь говорить это максимально спокойно. — Очень хорошо, что получилось хотя бы вернуть тебе настоящие воспоминания, да? С чего-то же нужно начинать. Да и времени прошло всего ничего…
— Да, — соглашается Пит. — Небольшие успехи лучше, чем никакие.
— Но я все равно не понимаю, почему ты не можешь рисовать.
— Как раз из-за этого, — объясняет Пит. — Мне нужно постоянно концентрироваться на этих ощущениях внутри себя, чтобы сдерживать их. Стоит потерять контроль, и я даже думать не хочу о том, что может случиться. Особенно, если начнется приступ.
— То есть ты хочешь сказать, что сдерживаешься каждую секунду? Постоянно?
От мыслей об этом мне становится не по себе. Как вообще возможно так жить? Особенно осознавая, что лечения, скорее всего, нет, а все попытки не приносят должного результата.
— Вроде того, — он печально хмыкает. — Звучит хуже, чем есть на самом деле, потому что к этому быстро привыкаешь. Но отвлекаться на рисование я бы все равно не стал — оно требует слишком сильного погружения. Хорошо хоть, что я могу читать и заниматься выпечкой, а то бы точно свихнулся.
Бормочу что-то вроде: «Да уж, хорошо», не в силах больше составлять слова в предложения.
Этот разговор многое объясняет. По крайней мере, он объясняет, почему Пит иногда излишне вспыльчив или замкнут. Почему не хочет разговаривать о чем-то неприятном или тяжелом. И почему всегда держит меня немного на расстоянии. А все домыслы теперь кажутся такими глупыми и детскими.
Не могу даже представить, что ему приходится переживать каждый день, и будь я на его месте, то точно сдалась бы давным-давно. Как можно жить, думая, что внутри тебя бомба замедленного действия, которая может уничтожить все вокруг, стоит тебе только ослабить контроль? Даже если эта бомба не так уж и опасна на самом деле и, скорее всего, ее можно сдержать, сам Пит ведь считает иначе.
И во всем этом ему приходится вариться в одиночку. Он единственный человек в мире, кто испытывает сейчас нечто подобное. И при этом считает себя слишком опасным, чтобы разделить свое положение с кем-то. Да, есть Энни, Аврелий и мы, но большую часть времени ему приходится проводить наедине с собой и как-то не сходить с ума.
— Я бы очень хотела помочь, — еле слышно шепчу я, поддавшись мыслям об этом холодном одиночестве.
В ответ Пит уверяет, что и я так помогаю всем, чем могу, но я прекрасно понимаю, что это не так. Спорить тоже нет смысла, поэтому вскоре мы просто желаем друг другу спокойной ночи и прощаемся до завтрака, но я не сплю, а просто лежу на кровати, уткнувшись носом в подушку.
Воодушевление от долгожданного желания Пита поделиться чем-то очень личным с легкостью перекрывается тяжестью от услышанного. Нет, конечно, я совсем не жалею, что узнала правду. Более того, очень плохо, что этого не случилось раньше. Но теперь меня еще сильнее захватывает желание или даже необходимость все исправить.
Нужно придумать, как помочь ему, но только вот вряд ли я способна преуспеть в этом больше, чем лучший мозгоправ в стране. К тому же именно мое присутствие, должно быть, сбивает его с толку сильнее всего. И это снова приводит тупик. В этот раз настолько глухой, что хочется зареветь во весь голос, но я держусь.
Кажется, беспокойные мысли не покидают меня даже во