Мадам Любовь - Николай Садкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…В парижском пригороде Селль де Сан-Клу, в задней комнате бакалейной лавочки, среди банок зеленого горошка, маринованного тунца и широкогорлых бутылок томатного сока встретились пятеро.
Это были: «Базиль» – Василий Таскин, лейтенант советских пограничных войск, бежавший из лагеря возле города Бруви.
Иван Скрипай, капитан, не успевший еще сменить землистый цвет лица лагерного заключенного на легкий парижский загар.
И Марк Слабодинский. Этих трех привел мосье Жорж, как приветливо назвал лавочник представительного шатена лет сорока, говорящего по-французски с едва заметной южной певучестью.
Их ждал плотный, среднего роста француз. Судя по засаленной куртке и повязанному на шее платку, рабочий завода или портового склада. Он встретил вошедших улыбкой, но улыбались только губы. Глаза строго и чуть недоверчиво впивались в лицо каждого незнакомого человека. Но пришедшие были не совсем незнакомы. Мосье Жорж, а точнее Георгий Владимирович Шибанов, эмигрант, член Коммунистической партии Франции, по поручению Парижского союза русских патриотов собрал и передал Центральному комитету довольно подробные сведения о каждом. Теперь оставалось только свести их с уполномоченным ЦК по работе среди русских военнопленных.
– Товарищ Гастон, – представил Шибанов француза.
– Ларош, – добавил тот, пожимая руку Таскина.
Что могла решить эта встреча трех бежавших из плена русских офицеров и двух французских коммунистов? Конечно, она могла бы не значить ничего, окончившись тихой беседой за бутылкой «Шато Марго»…
Нет, этим окончиться она не могла. К ней вели пути слишком многих людей – одиночек и уже сложившихся групп, горевших страстью борьбы и не знавших ни языка, ни особых условий страны, так не похожей на их родину. Ей предшествовала кропотливая, самоотверженная работа французских коммунистов-подпольщиков.
В тот день был создан Центральный комитет советских военнопленных на территории Франции. Вот чем закончилась эта встреча.
Объединять и направлять разрозненные группы советских партизан, выпускать газеты, листовки, воззвания, проникать в лагеря и там организовывать подпольные комитеты, устраивать побеги – работа трудная и опасная. Она была бы просто невозможна без помощи французских патриотов.
Помогали и русские эмигранты-патриоты.
Когда Центральный комитет направил Василия Таскина на восток, поближе к лагерям района Нанси, там его встретил Иван Троян. Молодой, неуловимый подпольщик, с успехом выдававший себя то за потомственного лотарингца, то за коренного жителя Макленбурга. В Нанси уже действовал объединенный штаб французских партизанских отрядов, помогший советскому лейтенанту Георгию Пономареву собрать первый русский партизанский отряд.
Скоро о нем узнала не только фельджандармерия Нанси и Тиля, но и заключенные в лагерях Тукени и Эрувиля.
Весть о нем в лагерь Эрувиль пленницам из Белоруссии принесли пробравшиеся на шахту Троян и заместитель Таскина Владимир Постников. Они же помогли организовать подпольный лагерный комитет.
Назовем еще несколько имен. Имена женщин, вошедших в комитет:
Вера Васильева, Розалия Фридзон, Надежда Лисовец и Анна Михайлова.
Одна из них и стала героиней нашего рассказа…
Люба:
Мы сообщили штабу о нашем желании выступить на шахтерском празднике и до поры до времени решили вести себя тихо. Ждали указаний от французских товарищей.
Тогда-то и состоялось мое близкое знакомство с Франсуа. Все из-за этого праздника.
Механик транспортера, тот, с которым подружилась Маша, сказал:
– Штейгера нам не обойти. От его доклада начальству зависит, кого на какую смену поставят в день праздника четвертого декабря… Боюсь, сговориться с ним будет трудно. Странный он человек… Похоже, в монахи готовится.
– Монах в штанах да Любка в юбке. Дело не безнадежное, – решила Маша. – Он с нашей Любочки глаз не спускает, ей и карты в руки.
На том и порешили, – мне заняться штейгером.
Я присматривалась к Франсуа и уже не считала его немецким прислужником. Напротив, теперь он казался мне добрым, но очень одиноким человеком. А я-то знала, чего стоит одиночество… Рано или поздно один человек должен прийти к другому. Я искала случая поговорить со штейгером, что называется, по душам.
Такой случай скоро представился.
Как-то в конце смены выбыла из строя грузовая клеть. Все начальство ушло к стволу, только штейгер еще крутился в штреке. Мы сидели у своих вагонеток без дела. Тут Маша и предложила:
– А ну запой, Любочка… Сей момент твой сюда завернет.
Так оно и получилось. Я запела. Подошел Франсуа.
Маша принялась обметать путь, уходя по рельсам все дальше и дальше от нас. Мы остались вдвоем, и я рискнула первой заговорить с начальством, хотя это строго запрещалось.
– Господин штейгер даст нам другую работу?.. Нам нечего делать, пока чинят клеть…
Он пристально и удивленно посмотрел на меня. Даже поднял лампочку, чтобы лучше рассмотреть.
– Скажите, мадемуазель, русские всегда поют, когда им тяжело?
– Нет, – говорю, – чаще когда им весело, господин штейгер.
– Вам весело в этом анфере?[10]
Я опустила руки по швам.
– С вашего разрешения, у меня нет жалоб, господин штейгер.
Он нахмурился.
– Перестаньте! Я не надзиратель… Пожалуйста, когда нет никого, не обращайтесь так официально… Мое имя Франсуа, Франсуа Дьедонье… Скажите и вы свое имя, мадемуазель…
– Меня зовут Люба, Любовь, и, простите мосье, я замужем…
– Вот как? – Он еще раз поднял фонарь. – А как ваше имя по-французски? Многие имена переводятся на другой язык и остаются похожими. Например: Мэри – Мари или мужские: Иоганн – Жанн…
Вижу, дело идет на лад. Знакомимся по всем правилам.
– Ах, мосье Франсуа, не знаю, есть ли похожее имя у вас, но если перевести буквально, кажется, будет «лямур»…
– О-ля-ля! – оживился Франсуа, – совсем не плохо: мадам лямур! Кто мог ожидать?!
– Нет, мосье… Любовь – это же собственное имя.
– Конечно, – согласился он, – его не надо переводить, надо только помнить, что оно значит. Льюпоф – ля мур… Раз есть такая женщина, нельзя не поверить, что на свете еще есть и любовь.
– У русских это твердо… Я хочу сказать, твердо выговаривается: Любовь.
– О да… Лью-поф… Почему вы смеетесь?
Я засмеялась не потому, что он так смешно произнес мое имя, а просто обрадовалась. Мне всегда радостно, легко на душе, когда человек оказывается лучше, чем я о нем думала… Не поручусь, точно ли так мы говорили. Возможно, позже, вспоминая наше знакомство, я что-то и присочинила. Но помню, обрадовалась и еще подумала: «Ну и дура же ты, мадам Лыопофь… Могла бы раньше заметить…»
Франсуа:
Обрадовался и я. Вы не представляете, как много значил для меня тот разговор… Я пребывал в каком-то странном отшельническом убежище. Вокруг меня не было никого, и некого в этом винить. Я единоборствовал сам с собой, как Иаков с приснившимся ангелом. Сначала находил наслаждение в своем разочаровании, потом, когда понял, что навсегда ухожу от людей, ощутил первые признаки страха… Я уже был в дверях и не мог остановиться. Она задержала меня. Не думайте, что я прибегаю к изысканным, туманным сравнениям ради красоты слога. В тот день это было реально, я собирался покинуть шахту. Удрать от товарищей, не ставших друзьями, от ненавистных бошей с их проклятой комендатурой и регистрацией.
Приди я к этому решению раньше, на сутки или даже часа на два-три, и мы бы не встретились сегодня.
Я изживал последние минуты колебания, когда услыхал ее песню. Не часто приходилось слышать в шахте женское пение. Я встречал несчастных женщин и раньше, и в шахте и на земле, но никогда не слышал, чтобы они так пели.
Ну вот теперь представьте себе, что вы уходите. Вы уже взялись за ручку двери и вдруг… Не то чтобы вас окликнули, нет – просто вы услыхали такое, чего не ожидали. Волей-неволей вам приходится оглянуться, выяснить, в чем тут дело.
Пела та, которая первой вышла из страшного вагона. Я узнал ее и подумал: «Слабая женщина не смогла бы петь после всего того, что ей пришлось перенести?» Но она пела, это так… Тогда я насторожился. Интересно, чем кончится. Скоро ли она сорвется? Долго здесь не пропоешь… Я ждал этого с некоторой долей злорадства, как бы ища оправдания для себя. Ждал, когда у нее иссякнут последние надежды и наступит тупое равнодушие, быть может более тяжкое, чем у меня. Она-то никуда не может уйти… Вот тогда я протяну ей руку… Но день шел за днем, она не сдавалась. Она крепла, осваивалась с окружающим. Ее поведение стало укором для меня, стыдило и не давало уйти.
Она не обращала на меня никакого внимания, хотя я нарочно попадался ей на пути. Я слабел перед ней. Право, я готов был сам запеть из «Самсона» Сен-Санса: «Mon coeur s'onvie a ta voix!»[11]