Мадам Любовь - Николай Садкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Противно, унизительно, но мне нужно было заслужить поощрение, похвалу. Перемена в моем поведении не прошла незамеченной. Зашептались подруги. Начали коситься на меня алжирцы и югославы, работавшие в соседнем горизонте.
На воле и то тяжело, когда от тебя отворачиваются. Да разве можно сравнить? Мы только и держались, что дружбой. Одна за одну. Все у нас было общее. Все делили: и хлеба кусок, и мысли. Подруги мне доверяли, чуть что – за советом ко мне, а теперь чувствую, вроде чужая я им. Хоть бы кто поговорил по душам, может, я и открылась бы, но они по-своему обо мне думали, а я упрямая. Раз затеяла игру, пойду до конца… Мне даже на руку, что вокруг холодок. У тюремщиков такие всегда на лучшем счету…
Видно, без меня наши женщины сумели наладить связь с другими бараками. Предупредили алжирцев. Понять это мне довелось очень скоро. И опять же через мое пение.
Утром, как всегда, дождавшись смены мастера, запел Ахмед. Я вслед за ним. Но, только я запела, Ахмед сразу умолк. Я оглянулась – никого нет. Даже Франсуа еще не подходил.
– Пой, Ахмед, не бойся…
Ахмед сверкнул белками глаз и так сжал лопату, что я за вагонетку подалась… Ей-богу, чуть не ударил.
Потом история с мылом… После вечерней поверки нам разрешили умыться. Возле жестяного корыта на двенадцать сосков выстраивалась очередь по двенадцать в ряд.
Я в своей шеренге была, кажется, пятая или шестая, не помню. Подхожу к умывальнику. Замечаю, наши женщины передают что-то друг другу. Оказывается, кто-то из тех, кому разрешено посылки получать из дому или от Красного Креста, дал кусок туалетного мыла. Вот они и передают его из рук в руки. Одна намылится и сует мыло соседке. Сейчас подойдет моя очередь, я уже слышу запах настоящего туалетного мыла, жду… Слева Дуся-парикмахерша, справа Маша. Дуся намылила руки, щеки и, глядя широко открытыми глазами мимо меня, протягивает мыло Маше, шепчет:
– Скорей, Машенька, а то другие ждут…
Будто меня вовсе здесь нет…
Девочки, сестрицы мои дорогие, да что ж вы со мной делаете? Думаете, так я крикнула? Нет, это в душе я спросила… Кричать нам было нельзя: ни кричать, ни разговаривать. По двору всегда абверка со стеком прохаживалась…
В барак я вошла последней. Остановилась у двери, с трудом сдерживаюсь. Подружки укладываются, меж собой вполголоса переговариваются, а меня опять будто нет… Мое место свободно, но я иду не к нему. Иду к Дусе – дамскому мастеру. Сейчас при всех спрошу, почему она меня обошла. С каких это пор у нас делят не поровну? С каких это пор одни чистенькие, а другие… Мысли путаются, хочу сказать очень важное, а произношу два глупых слова:
– Мыло… было?..
Дуся нагнулась ко мне с верхних нар, глаза – щелочки.
– Зачем тебе мыло? Ты и без мыла в капо пролезешь…
Вот теперь я крикнула по-настоящему:
– Дуры вы, бабы! Дуры! Для кого ж я стараюсь? Для кого гордость свою унижаю?.. Праздник скоро, у шахтеров… Они меня… Я у них песни петь буду, наши, советские… Все равно как на нашем празднике… В их день мы свой отметим… Это ж как красный флаг поднять…
– Постой, – Надя остановила мою истерику, – что ты мелешь? Где у тебя красный флаг? Не кричи… Порядка не знаешь?
По порядку вышло так, что без мыла меня намылили… Почему сразу не рассказала, не посоветовалась? Почему одна решила действовать? Дело нешуточное, запоешь, а тебе кляп в горло – и поминай как звали.
– Тут не сольное, – шептала Надя, – а хоровое пение надо. Ты начнешь, мы за тобой. Вот тогда получится «красный флаг».
В ту ночь спали мы плохо. Это был первый наш заговор, первая организация. Надя оказалась настоящим подпольщиком. Все учла, всем объяснила, где и как держаться, что говорить, как потихоньку разучить нашу песню.
Удастся ли французам уговорить коменданта? Я волновалась по-прежнему, но теперь не страдала от одиночества. Мы ждали этот праздник, готовились к нему и считали: даже если нас всех изобьют, всех в бункер загонят, свой «красный флаг» мы поднимем.
Снова в часы отлучки немца-мастера мы пели с Ахмедом песни – алжирские и наши, советские… И снова Франсуа приходил слушать.
Еще ни он, ни я не знали, что ждет нас обоих…
IIФрансуа:
Все началось еще до праздника. До дня святой Барбары. Сначала он был мне безразличен. В пустой и никчемной жизни, в конце концов, все дни одинаковы. До того, как я встретил мадам, завершился круг моих размышлений, и я пришел к определенному выводу. Ничто не имело значения…
Раньше я верил в разные глупости: в счастье, равенство, в великое призвание европейца, стоящего над темным миром азиатских стран. В том смысле, что без нас, французов, азиаты и африканцы не выкарабкаются из каменного века… Так меня воспитали, и казалось, тут ничего нельзя изменить… Простите, несколько слов о себе. Иначе нет смысла рассказывать…
Я покинул маленькую семью художника-идеалиста, моего отца, и ушел к шахтерам. Ушел, чтобы выравнять совесть. Не понимаете? Это легко объяснить. Мы жили среди трав и цветов, под ярким солнцем, пользуясь всеми благами цивилизации. А где-то под нами голодное племя кротов зарывалось на таинственную глубину, добывая нам тепло и энергию света. Мы ничего не знали о них, о черных призраках, лишь на закате поднимавшихся на землю. На них было стыдно смотреть. Стыдно, как воровство…
Я пытался судить других и себя по справедливости, по силе своего сознания и верил в романтику борьбы. Для своих лет я был слишком начитан, слишком наивен. Я был достаточно глуп.
Как видите, это предисловие дает мне право говорить о себе без всякого снисхождения. Будьте свидетелем моей откровенности.
На шахте в Мольфидано я стал квалифицированным мастером, как раз перед тем, как началась война. «Странная война». Все же она с самого начала одним стоила жизни, других привела к катастрофе. К внутренней катастрофе, после которой не очень хочется жить.
Так думал солдат Франсуа Дьедонье, вдруг понявший всеобщую бессмысленность. Не потому, что война не удалась. Ну, а если бы мы, французы, победили еще до того, как вмешались вы и американцы? Было бы лучше? Разве другой ценой стали бы оценивать жизнь? Смерть не знает инфляции… Это я прочитал в книжке, найденной в казарме. Я не мог оторваться от этой фразы, пока книжка не выпала из моих рук. А выпала она потому, что я поднял руки…
Ну да, меня взяли в плен. Я был плохой солдат. В плену, в Германии, я слишком часто прощался со знакомыми мужчинами и женщинами. Среди них были даже близкие. Прощался навсегда и ждал своей очереди. Вдруг неожиданно меня освободили. Точнее сказать, взяли на поруки. Вряд ли можно назвать это иначе. Просто им нужен был уголь, руда. Им и французам, ставшим их компаньонами.
Мосье Лавалю не трудно было договориться с бошами, кого из его соотечественников оставить в Дахау, а кого (тех, кто умел держать в руках отбойный молоток) вернуть в «первобытное состояние», как писалось в военных бумагах… Мое «первобытное состояние» началось в Мольфидано, на канале Ор Дэвер, но меня туда не пустили. Определили в город Тиль. Разница не велика.
Каждую неделю нужно было отмечаться в списках особой категории рабочих, бывших военнопленных. Но жили мы свободно, не в лагере. Да, значит – «свобода». Тут я сказал самому себе: «А ну-ка разберись, что это такое – свобода? Какие законы ее охраняют?»
Законы всегда были писаные и неписаные. Последние долговечней, потому что разумней. Они рождаются из простых человеческих отношений. Их не выдумывают юристы. Они основаны на том, что один человек помогает другому. Возьмем нас, шахтеров. У нас свои законы, без которых и дня не прожил бы в шахте… А что наверху? То, что было законом в начале войны, стало противозаконием, когда владельцы рудников, французы и немцы, поделили между собой дивиденды. Они издали новые законы и создали смешанную полицию, чтобы охранять нашу «свободу».
Хватит. Иллюзии кончились. Они не принесли ничего, кроме огорчений. Надо самому решать о себе…
Жить в общем не сложно. Проснешься, тяни до вечера, а там переселяйся в мир сновидений до следующего утра. В свободный час уходи подальше от людей, ляг на траву, закинь руки за голову и смотри в небо… Как в старой поговорке: «На бога уповать, на божий мир взирать, – чего еще желать?»
Равнодушие – вот что стало моей идеей. Свободен тот, кто равнодушен. Задень меня что-нибудь за «живое», и я теряю свободу. Значит, ничто не должно задевать… Разве что женщины. Все же я считал, что на женщин стоит смотреть. Я был молод, здоров, с этим ничего не поделаешь…
Я даже хотел сделать окончательный выбор, найти равную по равнодушию. Не заводить с ней разговоры о будущем, не ворошить и прошлое. Ограничиваться тем, что дала нам природа, и, пожалуйста, без попыток «осмыслить происходящее».
Я устал от этих попыток. Товарищи, работавшие вместе со мной, хотели втянуть меня в их игру. Приглашали на беседы, заставляли слушать радио и разбираться во всей этой путанице. Сначала я слушал…