Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Х-г Ганс-й, учивш-й нас, однажды объявил, что вряд ли высокое нач-во пожелает отправить на передовую такого х-га, как он, — побоится потерять. Мол, он — фигура, «Пирогов». Все это выглядело неприглядно, с паскудной интонацией презрения к людям, положим, неумелым и необраз-м. Noli me tangere, а эти деревен-е, тупые рыла — их можно не жалеть. Хлестать с оттяжкой вдоль хребта до вразумления. Но вот ведь в чем штука: свое он дело знает крепко. И если он, самовлюбл. дурак и св-чь, выполнит десятки операций ран-м бойцам в тылу, то сколько будет пользы от него, как много жизней, сохран-х ран-м бойцам. И значит, разделение такое, распредел-е в тыл и на передовую закономерно, правом-но. Только куда девать вот это самомнение «избранных»? Вот это самопровозглашение цены, кроме стыда за «избранного» и гадливости по от-нош-ю к нему, не вызывает ничего.
Постоянные мысли о том, как там Сашка и Ваня — на направл-и главного удара. Вот полнота незнания о них все время давит — не особо и больно, но и сдвинуть нельзя этот гнет. Отец наш сгинул в империал-ю. Пришла казен-я бумага — волей Божею геройски пал в славн. Борьбе за Царя и за Родину. Картинка — этот самый царь с лицом невинного младенца сидит на троне в немеркнущ. сиянии, языческим божком, кот-му приносят чел-кие жертвы. Бумага из казен-й типографии, закапанная сургучом, лихие писарьск. завитушки — вот все, что нам осталось от отца, лишь имя, записан-е чужой рав-нодуш. рукой. Лица его не помню, ничего.
2
Что может сделать из себя, из своих рук, сознания, сердца человек? Лишь то, на что он изначально годен был, рожден? Достигнуть совершенного, задуманного жизнью, «настоящего» себя — то есть исчерпать предназначение? Как ветер и вода судьбы — мегатонны случайностей — формуют и шлифуют глыбу посмертной биографии? Что нужно, чтобы стать дедом?
Быть кость от кости темного, дремучего крестьянства, потомком поколений, умиравших молча и бесследно, ломивших шапку перед барином, семь десятин пахавших, сеявших, занимавшихся трудной любовью с землей — чтоб подалась и понесла, взрастила, разродилась скудной лаской… хоронивших детей во младенчестве — лишь один из пяти доживал до женитьбы, замужества, — воевавших и сгинувших в Крымскую, Русско-турецкую… оставляющих крест вместо имени, шевелящих губами заученно «Святый Безсмертный…».
Родиться в 1915 в деревне Корнеевке Бузулукского уезда Самарской губернии, быть сыном своей матери, оставшейся вдовою с четырьмя прожорливыми ртами мал мала меньше на руках, быть вскормленным и выхоженным ею — молоком пополам с лебедой и крапивой, — говорить интервьюерам: «Не пишите, пожалуйста, ничего чрезвычайно слезливого о моих якобы несчастных детстве и ранней юности — вот, мол, глядите, из какой трясины нищеты выбрался к свету».
Работать в поле с пяти лет, растить табак на огороде, торговать самосадом на ярмарке, порыхлее, не так плотно набивая стакан, мухлевать, подсыпая в кисеты соломенной пыли, трухи, получать по зубам, быть отодранным за ухо обозленным курильщиком.
Запомнить длани Саваофа, всевластно, безусильно парящие над куполом и держащие небо; угрозные, взыскующие, страшные глаза образов — как будто понуждающие каждого к чему-то непосильному, на что не найдется в слабом устройстве человека достойного отклика — дать этому калящему и подавляющему взору поселиться у себя, мальчика, за лобными костями; возмечтать стать попом: слуги Бога сытнее живут, богомолки попу подношения делают — ассигнации, прянички, яйца, и говяжьи мослы, надо думать, у попов каждодневно в дымящихся щах. Быть заруганным матерью за греховные помыслы и едва не остаться без глаза, играя в чижа. Дождаться возвращения с войны безногих и безруких, впервые поразиться виду изувеченной, обкорнанной, порушенной человеческой плоти — тогда-то, может, и впервые испытать вот этот гнев на то, что человека так можно унижать, на эту противоестественность и осквернение подобия, изначальной красы, завершенности, цельности, прочности.
Увидеть низвержение креста с деревянного купола патровской церкви — услышать молчание вышней бездны в ответ. И повалиться в обморок — не пораженным громом, а от голода. Дать повод содрогнуться богомольным бабам, поверить, что мальца «убило» — разъятые в безмолвном крике, будто обугленные лица — для суесловий, суеверных кривотолков об отмеченности. И снова голодать, охотиться в степи на сусликов — отыскивать байбачьи норы, лить воду в черную дыру и ждать, покуда тварь не выскочит, мокрая, грязная, размером с кошку, прихватить, давить руками, пока не перестанет дергаться, освежевать, надеть на прут, одолевая сопротивление жирной мясной сущности, зубами рвать изжаренное сытное, как сало.
Пробраться с братьями, с десятком огольцов на опьяняющее хлебным духом обобществленное, комбедовское поле — перетереть в ладонях рослый колосок — бежать как заяц от разъяренных конных продразверстчиков, от председателя комбеда, страшного, как всадник Апокалипсиса, ловить сердце горлом с каждым ударом настигающих копыт, лишиться дара речи, начать заикаться от страха, начать стесняться заикания — с трудом дающегося языку, гортани рождения первого слова. Стать молчуном, чурбаном, дурнем, навсегда перестать заикаться после первой бомбежки, сотрясшей севастопольский госпиталь.
Пятнадцати лет податься вслед за старшими Кириллом и Иваном на заработки в город, устроиться относчиком посуды на пивоваренном заводе им. Степана Разина. Потом пахать три года молотобойцем, фрезеровщиком, классически-самостоятельно учиться грамоте, топтать «рассохлые» все те же, что и разночинцы, сапоги, окончить школу рабочей молодежи. Имея слух, перебирать лады трехрядки, благодаря чему оказываться в центре внимания работниц хлебного завода, из самых недр женского своего естества заливавшихся, уйкавших: «Ох, конфета ты моя слюдянистая, полюбила я его, рудинистого…».
Руководимый снизошедшим беспокойством, будто чужой — не своей хищной тягой к познанию устройства живых организмов, питаться книгами по анатомии и медицине, получить направление на рабфак медицинского, быть пригвозжденным, уничтоженным вступительной речью ссыльного профессора Челищева:
«Любого человека, не явного олигофрена, возможно обучить врачеванию. Но значит ли это, что врач — настоящий? Как взять костлявую руку умирающего, которая вцепляется в рукав, не отпускает? Как посмотреть в глаза, в которых тлеется последний смысл, негаснущая вера, что ты ему поможешь? Чем заглушить зловоние язв и смрад от трупа, который надо изучать? Чем восполнить себе недели, месяцы и годы, проведенные в больничных палатах, в операционной, над вскрытыми брюшинами, над трудным клекотом грудным и скрежетом зубовным — в ущерб семье, родным, любовям, счастью, которых, может статься, из-за медицины у вас вообще не будет. Поэтому я говорю вам сразу: уходите. Пока не поздно, уходите в области, где больше вам достанется прибытка и почета и меньше тягот напряженного и непрерывного труда».
Запомнить накрепко и в зрелости с похабной прямотой отчеканить: «На медицину либо жизнь кладется, либо…» — дать поколениям студентов вырезать вот эту голую сентенцию на крышках парт в аудиториях. Говорить интервьюерам: «Только не надо заливать, заимствовать из общих, проросших миллионы человеческих мозгов скудоумных речей — что, мол, он с детства рвался на помощь страждущему человечеству и, только вставши с четверенек, уже перевязывал лапки подраненным сорокам, грел на груди замерзших воробьев и все такое прочее из газет, что делает из правды пропаганду, подслащивает жизнь, что в чистом виде, так сказать, без специй, невкусна. Никому я ничего не перевязывал. То, что меня тянуло изначально, — совершенство немыслимое устройства живого на уровне целого и на уровне частностей самых ничтожных — одно строение поперечно-полосатой мышцы, скажем, под микроскопом чудеснее всей Оружейной палаты. А как дошло до дела, тут я задрожал. Страх перед человеческими внутренностями, перед самим прикосновением к ним хоронил меня заживо. Вот, скажем, запускают вас в анатомический театр и предлагают — так сказать, кто чем интересуется — на выбор — мужчину или дамочку. Поймите меня правильно, но я тогда в мертвецкой предпочитал мужчин. Нет ничего противнее женских трупов, все мышцы пропитаны жиром, он брызжет — желтый, не похожий ни на что. Какое там служение человечеству — бежать, чтоб не стошнило. Даже если не думать обо всем этом по-гамлетовски, то есть не укладывать на оцинкованный по мрамору тяжелый стол себя или свою любовь, сейчас цветущую, то все равно найдется, от чего вам судорожно откатить: вот труп безобразной старухи: приподнимаете его — и палец ваш проваливается… а если, скажем, перед тем как помереть, ваш молчаливый собеседник позабыл покакать…»
Что нужно, чтобы стать дедом? Всего ничего. Убить в себе страх. Вытверживать, вытвердить веру в себе — не в непобедимость смерти, а только в неизбежность поражения. Взять скальпель, как перо, и сделать первый в жизни разрез на полном, будто бы живом бедре обритой наголо татарки, чуть помутиться в чувствах, устоять. Выслушивать отвратные потешки однокурсников над гороховым супом с комбижиром в столовой: «А что это колхозник у нас так увлеченно ест? Вам этот жирок в супчике, коллега, ничего не напоминает?» Рвануться вон, быть вывернутым наизнанку жестоким рвотным приступом. Пудовым кулаком молотобойца свернуть нос самому глумливому — Клязьмевичу, угрозой физической расправы заставить молчать остальных. Погнать себя к анатомическому корпусу как сидорову козу — «из одного врожденного упрямства», «из тех соображений, что одного нельзя себе прощать — ничтожества личных усилий», пытать себя освобождением покойницких кишок и пищеводов, резекцией костей, приготовлением препаратов, едва не задохнуться вдруг от небывалой власти, торжества: все стали перед ним просвечивать насквозь — со всеми мышцами, суставами, костями, со всей картой кровеносных рек, со всеми ветвями обнажившейся рощи нервной системы.