Проводник электричества - Сергей Самсонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что нужно, чтобы стать дедом? Всего ничего. Убить в себе страх. Вытверживать, вытвердить веру в себе — не в непобедимость смерти, а только в неизбежность поражения. Взять скальпель, как перо, и сделать первый в жизни разрез на полном, будто бы живом бедре обритой наголо татарки, чуть помутиться в чувствах, устоять. Выслушивать отвратные потешки однокурсников над гороховым супом с комбижиром в столовой: «А что это колхозник у нас так увлеченно ест? Вам этот жирок в супчике, коллега, ничего не напоминает?» Рвануться вон, быть вывернутым наизнанку жестоким рвотным приступом. Пудовым кулаком молотобойца свернуть нос самому глумливому — Клязьмевичу, угрозой физической расправы заставить молчать остальных. Погнать себя к анатомическому корпусу как сидорову козу — «из одного врожденного упрямства», «из тех соображений, что одного нельзя себе прощать — ничтожества личных усилий», пытать себя освобождением покойницких кишок и пищеводов, резекцией костей, приготовлением препаратов, едва не задохнуться вдруг от небывалой власти, торжества: все стали перед ним просвечивать насквозь — со всеми мышцами, суставами, костями, со всей картой кровеносных рек, со всеми ветвями обнажившейся рощи нервной системы.
Спустя полвека изумлять потомка соединением жизнестойкости, выносливости, привычки к суровым условиям «подножного корма» и — в то же время — этой странной восприимчивости, трепета перед вещественностью смерти (Ивану представлялось: жизнестойкость, физическая мощь неотделимы от толстокожести, от небрезгливости). Быть комсомольцем и носить в трусах латунный крестик, зашитый матерью. Окончив курс рабфака, оказаться в списках направленных для обучения во 2-й Московский медицинский институт, военный факультет.
В косоворотке и смазных, в кургузом пиджачишке, который чуть не лопался по кососаженным плечам, шагнуть под небо, мозаичный свод Казанского вокзала, оглохнуть и не верить, что перепонки оживут, рухнуть в прорву Москвы, позабыть смертный страх при видении Кремля, услышать, как на Спасской бьют часы, которые для всего мира заводит император Сталин. Объесться мороженым, схватить инфлюэнцу. Встать на довольствие, зажить на всем казенном. Беззвучным в общем хоре голосом чистосердечно осудить «зверей в человеческом облике», «двурушников в личине советского ученого». Быть правофланговым по росту, направляющим в колоннах, опорным, основанием в пирамидах физкультурников.
Учиться у блестящих Арендта, Еланского, Егорова. Начав с первопроходческого «Учения о повреждениях головы» фон Бергманна, прилипнуть надолго к работам Бурденко, Поленова, Фридмана, Сперанского, Гаккеля, Созон-Ярошевича. Работать в должности помощника прозектора при институтской клинике, быть называемым профессорами по имени и отчеству, готовить себя к хирургической практике, под руководством Михалевского произвести спленэктомию красноармейцу Богачеву: косой разрез вдоль левой реберной дуги, вправо и книзу отодвинуть ободочную кишку, иссиня-белый мешок желудка, проникнуть левой рукой в предреберье… не нажимать на скальпель — это не покойник, которого можно прорезать до оцинкованной столешницы, — почуять власть, свободу, поющие в каждом движении, стать жителем, рабом и богом волшебной, воспаленной, неизъяснимо сладко режущей реальности, торжествовать, в столовой брать по две тарелки горохового супа на ветчинных костях… и в летнюю метель, под тополиным пухом на плацу услышать: сегодня, в 4 часа 22 минуты, началась величайшая в страшной истории русских эпидемия травм, обучение кончилось, будет много работы.
3
Госпитальное здание похоже на храм, трехэтажный, ампирный, — без малого сто лет тому назад здесь резали, кромсали, перепиливали великих николаевских солдат. Дух Пирогова. Вступает в госпитальный мир: холодно-строгие ряды, безукоризненный порядок хранимых под стеклом бесстрастно-хищных инструментов влекут его к себе и будоражат мысль сильнее, чем синий великий простор, распахнутый перед глазами вечностью: стихия, глухая и чуждая, не усмиримая, не уминаемая в принципе (ведь ясно, кто кого подавит и пожрет — природа или человек) не шла в сравнение с человеческим учреждением — с отменно устроенной, безотказной машиной хирургической помощи.
Когда узнал, что предстоит работать под началом большого ленинградского нейрохирурга Самуила Подольного, то радости еще прибавилось, пришло ощущение прочной уверенной силы, стоящей за плечом.
Подольный оказался мощным грузным стариком с лобастой, совершенно лысой головой, приплюснутым немного, хищным носом и скучной неумолимостью в спокойно-выпуклом печальном черном взоре; медлительно ступавший вперевалку, неуклюжий, с толстенными руками, будто негнущимися пальцами, в своем медвежестве казался совсем не подходящим для работы с тонкой материей, с такой — и вовсе заповедной — областью, как мозг. И насколько же ложным — противным открывшейся истине — оказалось это представление Варлама о заслуженном старом еврее: за работой Подольного можно было смотреть так, как слушают музыку: минута этого концерта давала больше, чем часы стояния с указкой над вскрытой покойницкой брюшиной.
В кипяток они прыгнули сразу же: с первых дней перестала война быть абстракцией, сообщением по радио, ежедневными сводками об упорных боях — вещественность, плоть развернувшейся бойни предъявила себя на правах неизменной, неизбывной обыденности, с неизбежностью смены ночи и дня, с приземленной, гвоздящей, дубасящей дровяной простотой.
Отделение было заполнено ранеными: их доставляли с крейсеров и тральщиков Черноморского флота, их везли из Одессы, осажденной, сражавшейся, санитарными транспортами — по тысяче бойцов на каждом многоярусном гражданском теплоходе, их привозили с берегов Днепра, из Украины, на санитарных поездах — худых, изможденных, щетинистых, неподпоясанных, хромающих, в прожженных и продымленных бушлатах, в просоленных и выцветших белесых гимнастерках, с измученными лицами и странно просветлевшими глазами.
Побывший препаратором, помощником прозектора, Камлаев не пугался вида замотанных обрубков и раздробленных конечностей; иной страх бил его глубинно, никак не проявляясь внешне, но ослабляя, подавляя изнутри, — страх перед самовольным, самостоятельным, самодержавным вторжением во внутреннюю жизнь.
Подольный, видимо, считал, что их, щенков, сразу же надо топить: «Варлам, займитесь раненым. Оперировать будете вы». Ткнул прямо в сердце, все в Камлаеве оборвалось.
Пожилой краснофлотец Карпущенко — широкогрудый, коренастый, сивоусый — лежит на койке с выражением собранной воли, кривится, корчится не столько от физической невыносимой боли, сколько, скорее, от морального страдания ожидания; взгляд его страшен, в нем неверие, с таким сомнением щупают на рынке ветхую одежду… оледенил Камлаеву лицо, эфирный холодок потек по жилам, и, занемевший, безразмерный, опустевший, идет он вымыть деревянные, чужие, будто силком ему, Камлаеву, приставленные руки, бесчувственно жмет на педаль умывальника, трет щеткой с мылом не свои ладони, зачем-то льет на них пахучее и рыжее, зачем-то их протягивает Танечке, и та их поливает жирно спиртом, беззвучно говоря ему: «готово».
Держа вот эти не свои, глухие, деревянные, ладонями вперед, будто сдаваясь в плен, проходит в операционную, и Варя Заболоцкая по очереди подает ему на свет рентгеновские снимки: ранение осколком в грудь, слепое, проникающее, с входным отверстием по средней подмышечной линии на уровне IV ребра; Камлаев видит сдавленное легкое, почти что дегтярное нижнее поле, отдельные участки просветления в среднем, не движущийся правый купол диафрагмы и сам осколок, треугольный, примерно сантиметров пять длиной… засел в клетчатке средостения за пищеводом, сейчас же сзади нижней полой вены… он видит все обратным зрением, словно усилием мысли вызывая свинцово-серую картинку снимка, которая становится живой, объемной, дышащей, настолько приближенной к правде, что он, Камлаев, будто входит на мгновение в грудную клетку краснофлотца, как под своды вокзала.
Карпущенко накладывают маску, и он ругается, пьянея, самыми последними словами. Переворачивают на бок, на живот. Рефлектор ниже, скальпель в руку… На дление кратчайшее он замер, проникнутый смешанным чувством стыда и торжества от грубого прикосновения к запретной части жизни, и двинул скальпелем, продольно прорезывая желтую от йода кожу на спине на расстоянии двух поперечных пальцев от остистых отростков, и будто вечный движитель включился в нем, дав полную, беспрекословную и несгибаемую власть над собственным камлаевским тяжелым, косным телом — которое теперь мгновенно стало откликаться с безукоризненной точностью на быстрые, одной электрической искрой, приказы проясненного рассудка…