Дичь для товарищей по охоте - Наталия Вико
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мария Федоровна вынула из-под подушки письмо, которое уже знала почти наизусть, но не уставала с упоением перечитывать:
„…Не грустите, Мария Федоровна. Пройдет немного времени, и наш с Вами новый театр распахнет двери. Вы не останетесь без своей сцены. По финансам могу сказать следующее: театр опять будет на паях. На главный, мой пай в 400 тысяч будет перестроен особняк в Петербурге. По моим расчетам к 1 октября 1905 года. Архитектором я выбрал А. Галецкого, он человек толковый. Далее идут паи — Ваш, Комиссаржевской, Незлобина, а также по 3 тысячи, очевидно, внесут литераторы — Горький, Андреев, Найденов и, возможно, кто-нибудь с ними. Труппу мы составим из актеров Комиссаржевской, Незлобина и Московского Художественного театра. Думаю, Станиславский не откажет поставить на нашей сцене некоторое количество спектаклей. Вот увидите — театр Андреевой и Морозова еще заявит о себе во весь голос. А то, что все с нуля начинать — этим меня не запугать. Не впервой.
Шлю сердечный привет! Берегите себя. Савва“.
— „Театр Андреевой и Морозова“! — повторила она вслух. — Неплохо звучит! А как бы назвать сокращенно? — Она снова подошла к зеркалу. — Надо же… морщинки. Все виднее и виднее… — провела пальцами под глазами. — А что, если назвать „Театр АНМОР“? Звучит красиво! — улыбнулась собственному отражению. — Хорошо, что Савва уже сделал первый шаг — отказался от дальнейших денежных обязательств по МХТ.[30] Теперь пусть Немирович с Книппер финансируют! — злорадно подумала она. — Зря только Савва свой паевой взнос оставил. Хотя, как его взять?»
Она зашла в ванную, плеснула в лицо холодной водой, промокнула полотенцем, вернулась в комнату, подошла к зеркалу, постояла немного, прикрыв глаза, чтобы войти в образ:
— «…Волосы седые… А жить хочется! — всматриваясь в отражение, проговорила слова из пьесы „Дачники“. - …Я и не любила никогда!»
«О ком это Алеша написал? Не обо мне ли? А, может, я и правда умею любить только на сцене, оставаясь на виду, перед зрителями, способными оценить глубину игры? — пришла ей голову неожиданная мысль. — Нет-нет! Алешу же я вправду люблю!» — успокоила она себя и продолжила репетировать:
— «И вот теперь… Мне стыдно сознаться… Я так хочу ласки! Нежной, сильной ласки. Я знаю — поздно! Поздно… Я уже была несчастна… Я много страдала… Довольно!..Пройдет год — и он бросит меня…» — Мария Федоровна прервала монолог и повторила встревоженно: — «Пройдет год — и он бросит меня…»
«О ком это Алеша написал?…»
* * *Натертый паркет блестел, как зеркало. Савва шел, по привычке, как в детстве, переступая с темного ромба на светлый, затем — снова на темный. Заметив слева на полу блик солнечного зайчика, отраженного от зеркала, перешагнул туда. Лучик замер на ноге.
— Рада, рада, что пожаловал, — в комнату вошла мать, с улыбкой протягивая пухлую ручку для поцелуя. — Не ждала сегодня. Ты, Савва, вечно, как снег на голову.
Они сели на диван у камина, рядом с круглым столиком на витой ножке. Мать подложила под локоть цветастую подушечку с бахромой:
— Как поживаешь, душечка?
— Душечка? — рассмеялся Савва. — Почто так, маменька? Чем провинился-то?
По лицу матери скользнула улыбка. И впрямь. Что это у нее вдруг это словечко выскочило? По памяти от Тимофея Саввича? Покойный супруг имел три особые степени раздражения: близким, когда сердился — всегда «душечка» говорил, с подчиненными слово «душечка» в «чудака» переходило, но иногда в «дурака» перетекало, в случае же крайнего недовольства «чудак» превращался в «турку». Далее дело обыкновенно не шло. Старообрядческие правила не допускали.
— Так признавайтесь, матушка, чем не угодил?
— Чем не угодил, спрашиваешь? — Мария Федоровна помедлила с ответом, потому что в комнату вошла прислуга Прасковья и, бросив на Савву приветливый взгляд, поставила на столик две чашки чая.
— Еще чего изволите, барыня? — услужливо посмотрела она на хозяйку.
— Ступай прочь. Надо будет — кликну. Делом займись! — строго проговорила Мария Федоровна, махнув рукой в сторону двери.
— Угодил, не угодил — не мне судить. За свои ошибки перед Господом ответишь, — перекрестилась она двумя прижатыми друг к другу перстами. — А вот предостеречь тебя хочу. Знаю я, ты с Горьким дружбу дружишь? Писателем этим, который, будто бы, из бедных. А я вот узнала у хороших людей — Алексей Пешков вовсе не из бедных, хоть и говорит так. Его дед купцом второй гильдии был, и наследство хорошее оставил. Зачем же обман чинить?
Савва, который потянулся было к чашке с чаем, распрямился, укоризненно глядя на мать.
— Вот и вы, матушка, туда же! Кто только не кинул уже камень в Алексея!
— Я, Савва, обмана не люблю! Голову он тебе крутит, а мысли у него, у писаки этого, гадкие. Я вот по этому случаю вспоминаю безбожников этих — «народников», которые о народе болтали, а царя-освободителя бомбой убили. Дальше тебе нужно держаться от этих людей… лживых! Боюсь я за тебя.
Мария Федоровна начала неспешно помешивать ложечкой чай, видимо, давая сыну время подумать.
А Савва опустил голову и, почему-то именно сейчас, вспомнил свою юность в особняке на Трехсвятительском, который имел огромную популярность среди московской купеческой молодежи: мать устраивала любительские спектакли, шумные маскерады, благотворительные базары, музыкальные вечера. Старалась для детей. Столько сил потратила, и до сих пор тревожится за них — взрослых, оберечь пытается, все через сердце пропускает.
Мария Федоровна, ничего не говоря, пила чай и поглядывала на сына: «Взрослый. Вот уж и голова с сединой. А все жить торопится, все, неугомонный, спешит куда-то, каждое дело через сердце пропускает. Пора бы уж остепениться. Что же не сладилось у нее с Саввой? Почему ж с младшим — Сергеем проще и спокойнее, хотя хлопот иногда и он доставляет не мало. Савва же горяч, упрям, своенравен, всегда на своем стоит — с места не сдвинешь. Вот и сейчас, видит она, что бесполезный разговор затеяла. Вон, как напрягся весь! Экое горе — горькое».
— Чай-то пей Савва, простынет! — прервала она затянувшееся молчание. — Знаешь, у меня недавно юрист был, этот, как его, Кони… Анатолий. Про Чехова твоего разговор зашел. Кони рассказывал, как в Ялте у него был. О тебе там тоже разговор был.
Савва глотнул чая, и аккуратно поставил чашку на место.
— И что ж, матушка?
— Хочу, Савва, узнать у тебя, в чем причина твоего двойственного отношения к Чехову? Я интересуюсь не впустую — Чехова уж нет и не вернешь, а дабы лучше понять твое нутро в театральном деле, которому ты столько сил и… стараний отдаешь.
Про деньги Мария Федоровна ничего не сказала, хотя почувствовал Савва, слово на языке у нее крутилось.
К разговору с матерью о театре Савва сегодня не был готов, хоть в ходе бесед они часто разные темы затрагивали.
— Вы, матушка, сегодня на себя не похожи. В растерянность меня загнали, — снова потянулся он за чашкой, вспомнив, как в последний раз виделся с Антоном Павловичем незадолго до его смерти, случившейся в середине лета в Германии. Вспомнил умный, тревожно-вопросительный и грустный чеховский взгляд, который, скорее был взглядом доктора, предчувствовавшего неотвратимо близкий конец Чехова-человека. Да, не сложилось что-то между ними. Хотя он сам всегда помочь был готов. Вот, даже свою любимую дачу в Киржаче, Шехтеля творение, велел демонтировать, да в Покровском вновь собрать для Антона Павловича. Но, видать, не судьба… А что не сложилось? Может, причина тому — разность темперамента, а может, конфликт в театре между Андреевой и Книппер — ученицей Немировича, только усилившийся после того, как та стала женой Чехова три года назад. Кто сейчас скажет? Разность мнений в любом деле — на пользу. Без разноголосия — нет развития. А конфликты мелочные, сволочные — во вред. Как ржавчина все разъедают.
— Так что скажешь? — прервала его размышления мать.
— Кончина Чехова — большая потеря для театра. Некоторые восторженные почитатели Антона Павловича даже пророком называют. Да только пророк на жизнь будущую должен быть нацелен, а не на ее отрицание и охлаждение сердца ко всему живому. По ряду вопросов мы с ним во взглядах расхождение имели.
— И в чем же?
— К примеру, Чехов, матушка, тщательно охранял свою душевную свободу от чувства, которое мы все называем словом «любовь». Однажды, в ответ на мои возражения, так сказал: «Любовь! Это или остаток чего-то вырождающегося, бывшего когда-то громадным, или же часть того, что в будущем разовьется в нечто громадное, в настоящем же оно не удовлетворяет, дает гораздо меньше, чем ждешь!» И так ему сказанное понравилось, так упоило его, что тут же взял лист бумаги и записал. А по мне — не прав он. Вот, ушел, и в жизни главного, похоже, не понял.
— А ты, вижу я, понял?