Двое и одна - Григорий Марк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Плотно стиснутым ртом она сделала сложное, похожее на восьмерку движение, перекатывая под языком какое-то гладкое слово. Потом решительно подняла свою пузатую рюмку. Гранату с колышущейся в ней золотистой взрывчаткой, которую собиралась в меня метнуть. Но раздумала, покрутила ее и одним длинным, всхлипывающим глотком вплеснула в себя то, что осталось. Отблеск пролившегося коньяка стекал по губам, придавал тому, что она произносила, терпкий опьяняющий аромат.
Недавно она начала пить в одиночку. Почему-то тут тоже я был виноват… Длинные ногти выстукивали военную походную дробь на стеклянном столе. Может быть, она заметила, что я не слушаю, и пыталась привлечь внимание? Или это уже сигнал к атаке?
– С тобой поговорить можно?
– А до сих пор что ты делала?
– Пыталась хоть что-нибудь сказать. Но тебя ведь здесь нет.
Вспыхнувший лучик, отразившийся от обручального кольца, как дирижерская палочка летал над моей головой. Взяла зажигалку, несколько раз щелкнула, – огня не появилось, – повертела в руках и снова положила на стол. Ее маленькие смутные жесты понемногу выплескивались наружу, подкрадывались, налезали друг на друга, незаметно облепляли со всех сторон. И ливень слов обрушивался на меня.
– Если бы ты хоть мог еще кого-то полюбить! – Она испускает, как видно, давно заготовленный вздох. – Хотя бы самого себя! – Ей явно хочется хоть в чем-то утвердить свое превосходство. Тут даже умение любить себя сойдет. – Так даже на это не способен! Ну скажи, когда ты последний раз смеялся?
– Вчера. Ну и что?
– А то!.. – рикошетом произнесла она свой короткий, но несколько риторический ответ. – Ты как злой подросток, вдруг превратившийся в старика! В осторожного, равнодушного старика!
Я точно помнил, что она говорила в точности то же самое уже раз пять раньше.
– Вообразил себе свое революционное прошлое и поверил в него. – Обиды, бесконечные обиды ее прорастали, заслоняли все вокруг, сами собой размножались каким-то им одним присущим вегетативным способом. Ответвлениями, кривыми отростками ответвлений. Заполняли полностью. Принимали форму ее души. Сразу же озвучивались. Короткие, сухие фразы вспыхивали от любой искры, поджигали новые слова. И пламя разгоралось.
Теперь, когда Лара ушла из дома, можно вслух говорить… И чего ее так злит мое прошлое? Или по сравнению с ним ее благополучное существование в Союзе… Но в одном она права. Кто спорит. Нельзя жить с вывернутой шеей… Часть меня состарилась тогда, в просторном, отделанном деревом кабинете Мертвого Дома. Ромбоносные капитаны позаботились. Становится заметно. Время в Ленинградском Зазеркалье шло гораздо быстрее, чем здесь. И все, что обозначалось там вязкими, изжеванными словами «наша жизнь», к размашистой дерзости никак не располагало…
– Давно надо было тебя бросить… Ведь я еще могу нравиться. – Совсем уверенно произнести это ей все же не удалось. – Ты и раньше, тогда в самом начале, любил не меня, а свою любовь ко мне. Я же видела… Только она по-настоящему была нужна… Отчего ты не отвечаешь? Сколько можно смотреть на улицу? Там нету ничего!
Там было очень много. На газоне возле нашего подъезда в ужасе шевелилась сразу всеми своими космами взлохмаченная пальма с мохнатым коричневым стволом и торчащими из него белыми ребрами. «Пальма первенства», посаженная в первую субботу после того, как мы въехали в эту квартиру. И корни ее слабо светились во тьме под асфальтом.
Какая-то сумасшедшая женщина, обернутая в переливающуюся тысячей разных цветов воду, беззвучно плясала вместе с ливнем возле нашего подъезда, подняв руки над головой. Мне странным это не показалось. Но почувствовал легкий укол зависти.
– Значит, ты со мной свое драгоценное время теряешь? – все-таки не выдержал я. – Таак! А что тогда я здесь делаю? – (Ударение, очень сильное ударение, было на «я».) – Скажи мне, у тебя свое хоть что-нибудь есть? Не из случайно прочитанных книг? Не из этого тупого ящика? Или не услышанное от меня? Или не… Что-нибудь, что сама сделала?
Она вытянула ладони, отпихивая приближавшиеся отовсюду мои извивающиеся, ядовитые вопросы.
– Я сделала во много раз больше, чем ты, – наконец убежденно произнесла она. – Я сделала свою дочь.
Замолчала, чтобы убедиться, что до меня дошло. И невидимые змеи, ходящие на брюхе и поедающие прах во все дни жизни своей, расползлись по своим норам. Змеиное слово «измена», с угрожающим шелестом уползло вслед за ними, переливаясь на полу своими слипшимися буквами.
Наступившая тишина понемногу затягивалась легкими, мерцающими миазмами болотной гнили, которые принес новый порыв сквозняка. Не выпуская рюмки из левой руки и вытянув пальцы правой, она разглядывала обручальное кольцо, точно раньше никогда в жизни его не видела. Почему-то она носила его на указательном пальце. У меня кольца вообще не было.
Неприятная, саднящая горечь появилась у меня во рту. Это, наверное, была десятая сигарета. Пепельница на столе была забита до краев светящимися изуродованными трупиками.
Весь разговор напоминал диалог из длинной дурной пьесы, и я должен был только выдавливать из себя, как зубную пасту из тюбика, заученные реплики. Пьесы, которая упрямо не хотела превращаться из мелодрамы в трагедию. Несмотря на старания главной героини, на которую направлен луч прожектора. Театр будней. Занавес не опускался много лет. Переживать необязательно. А если чувства и появлялись, я научился их напоказ не выставлять. Текст, как видно, переведенный с английского, – я когда-то читал или даже слышал оригинал, вот только не мог вспомнить где, – давно обкатан и с каждым произнесением становится все более бессмысленным. Но ей, как видно, помогает. Театротерапия. Если что-нибудь позабуду, тут же в черном квадрате окна появится серебристая лента с подсказывающими титрами, и она начнет, смакуя каждое слово, озвучивать их за меня. Но я знаю: в пьесе есть еще одно действующее лицо. Вот уже почти четверть века оно наблюдает за мной и терпеливо ждет, чтобы в решающий момент, разрывая кулисы, вырваться на сцену. Очень скоро оно появится.
А может, кроме давно выученной роли в семейной пьесе, у меня есть еще одна? В пьесе, которую, сам того не замечая, исполняю уже для себя? Когда думаю о своей жене. На своем собственном, лишь мне понятном языке… Просто, для этой роли реплики не надо произносить вслух… одна и та же долгоиграющая пьеса с единственным слушателем-зрителем-актером… реквизит уже много лет не обновляли… кто я самому себе?.. Иногда, кажется, эти две пьесы ставили два разных режиссера, ничего не знавшие друг о друге.
Вот так всегда… Ну почему, когда говорю о чем-то важном, звучит так неискренне?!. Когда приходится сводить счеты с самим собой, умудряюсь видеть происходящее откуда-то со стороны. Как психиатр со своим пациентом.
Не переставая рассматривать кольцо, она плюхнулась в диван, словно в огромное блюдо со студнем. В рюмке – поясным отражением в мыльном пузыре, который вот-вот лопнет, – вспыхнуло искаженное, зажатое в ее руках лицо того, кто должен был быть мною самим. Нос выдвинулся вперед, щеки и лоб плавно загнулись назад, уши прижаты к голове.
Осторожно поставила рюмку с моим отражением – теперь оно висело в воздухе отдельно от нее – и откинулась на спинку дивана. Обняла за шею потрепанного медвежонка с толстыми черными губами, переселившегося сюда сразу после того, как Лара ушла из дома, из его «медвежьего угла» в спальне, где он долгие годы бесстрашно защищал ее по ночам от врагов. Бережно усадила его рядом и включила ящик. Стеклянные бусинки медвежьих глаз покорно уставились на экран.
Несмотря на жару за окном, я неожиданно почувствовал, что замерз. Все тело покрылось гусиною кожей. Казалось, холод шел изнутри меня самого. Оглянулся, и комната вместе с женой на диване, перечеркнутой косой полосой света из кухни, поплыла влево как декорация при повороте сцены. И взгляд мой за ними не поспевал. Тусклое зеркало с клубами дыма, напоминающими рентгеновский снимок, – каверны-затемнения в душе видны совершенно отчетливо, – часы с секундной стрелкой, бегущей почему-то в противоположную сторону, телевизор, окруженный фарфоровыми уточками, которых я так ненавидел, низкий столик, медвежонок – все было белесо-серым, точно покрытым толстым слоем инея…
Вещи стали еще более равнодушными, еще более холодными, чем обычно. От каждой из них шел свой тихий гудящий звук, и от этих слипшихся гудений трудно было дышать. Я втянул воздух, и где-то под пломбой заныл коренной зуб.
Вертикальная рана с тихим шипением перерезала экран телевизора. Внутри ее копошилась густая, голубая мутотень. Обманный ящик подавился на полуслове и покорно погас.
– Слушай, оставь меня в покое, а?
– Да ты и так в покое. В очень глубоком покое.