Двое и одна - Григорий Марк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему я должен здесь снова мучиться? Мне тоже хотелось бы бродить по городу белыми ночами, обнявшись с Любой, и шептать ей на ухо веселые бесстыдные глупости, или слушать под утро чьи-то стихи на прокуренной насквозь маленькой кухне, или… А я сижу здесь, у него… Стоит ли тратить лучшую часть жизни на все это?
– Вы вот жалобу в ООН, в комитет по правам человека написали. Жалуетесь, что права ваши мы нарушаем, не даем вам уехать из страны. Придется с этим тоже разбираться. А у нас и так работы по горло.
Я уже знал, что машина на ленинградском главпочтампте часто ломается, когда сортирует письма с необычными адресами, и сотрудникам приходится читать эти письма.
– Я теперь долго вести вас буду, и портить отношения со мной не стоит… – произносит он откуда-то из глубины своего второго подбородка.
«Не стоит» звучит как приказ. В голосе его явно слышен лязг запираемых ключей. Этот звук я хорошо знаю. Свидетель, подследственный, снова свидетель… Бесконечные следствия, следствия без причин.
– Вы понимаете, чем это пахнет? – Он шумно втягивает воздух, принюхиваясь к моему страху. – Или слушок запустим, что вы нам помогать согласились. И слушок далеко пойдет. – Еще одна выверенная пауза. – А вообще-то я помочь хочу. Вот скажите, вы из-за нескольких глупых антисоветских книжек всю жизнь себе собираетесь изуродовать? Неужели они стоят того? Послушайте, мы ведь с вами почти одного возраста. Ну, может, я лет на пять старше. Вы где учились? На матмехе? А я на юридическом. А до него три года в театральном. Но на актерскую зарплату прожить трудно, сами знаете… Вы, я знаю, в шахматы неплохо играете. Я тоже был в сборной театрального… – Он выпускает струю воздуха и улыбается, безуспешно пытаясь очеловечить свою огромную рыхлую морду. Похоже, оценки по актерскому мастерству в театральном у него были не слишком высокими. Я решаю, что взглядом с ним я встречаться не буду. – Думаю, мы с вами подружимся. Человек вы интересный. И я могу быть вам очень полезен… Ладно. – Он еще раз смотрит на стрелки невидимого спецприбора. – Зачеркну это предложение. – Он совсем по-дружески подмигивает. То ли мне, то ли самому себе. – Ничего не меняет. Подписывайте. Вот так…
Я тоже начинаю принюхиваться. Обоняние у меня очень острое и развито лучше, чем слух или зрение. Две собаки перед тем, как вцепятся друг другу в глотки. Два хрипящих молчания. Секунды, набухшие страхом, стекают на ковер, становятся все тяжелее. Волкодав и дворняга… Я уже хорошо знаю, чем это пахнет… Какой-то навязчивой, удушливой гнилью. С примесью серы. Его лейтмотив. Волкодав чует, когда его боятся. Профессиональное чутье, натасканное годами усердной службы. Я свирепо фыркаю, чтобы выдуть из себя его запах, но он сразу же возвращается… Каждое утро, когда Ведущий открывает рот и произносит свой первый вопрос, отравляющий жирный дух – застоявшаяся сивушная вонь, идущая откуда-то из глубины его души, – снова набрасывается на меня. Я и курить-то начал, чтобы его заглушить. И дым всегда выпускал через ноздри, чтобы не вдыхать воздух, который выдыхает альбинос…
Он встает и подходит ко мне вплотную. Стоит неподвижно, сложив на груди сильные белые руки. Сейчас он кажется гораздо выше. Вот-вот взлетит и нависнет надо мной. Я наклоняю голову, обнажив свою незащищенную шею.
– Видите, сколько накопилось?
Ромбоносный капитан театральным жестом приподнимает мою увесистую папку с белыми шнурками, едва удерживающими антисоветские действия и порочащие слухи. Спрессованная доля страданий моих и страхов в казенной юдоли Большого Дома.
Он вдруг стал говорить очень тихо, и от этого стало еще страшнее:
– Тянет она года на четыре.
Он запихивает папку в специальное отделение стального сейфа. Наверное, и теперь, когда я вспоминаю этот допрос, через четверть века после того, как ее туда запрятали, эти действия и слухи, надежно зафайленные в их суперкомпьютер, мирно там гниют.
– Скоро всерьез придется вами заняться… Ну ладно, давайте пропуск, я подпишу… – Он поднимает свои тяжелые веки и, заслонив рот пухлым кулаком, изображает зевоту. Потом отходит назад. Рот немного отдаляется. Он бросает на меня презрительный взгляд, будто нехотя отдает команду «Вольно!» С лица его исчезает всякое выражение. – И не вздумайте уезжать из города… – резко выдохнув, произносит он. Еще один удушливый выхлоп бьет мне в лицо. – Мы вас, если надо, и в Америке найдем!
Я оглядываюсь назад. Альбинос-капитан сидит за своим массивным столом неподвижно между двумя горящими настольными лампами. Настороженные уши, оттопырившиеся после многих лет прослушивания записей телефонных разговоров, удовлетворенно подрагивают. День прошел не зря. Перелистывает дело, поднимает телефонную трубку и начинает говорить. Слова его становятся тише и наконец совсем исчезают. Кто-то выключил звук. Вслед за звуком медленно исчезает изображение.
Маленькая страшная фигурка в зеркале заднего вида машины, которая увозит меня из Большого Дома, превращается в белую точку. Точку отсчета.
Теперь я лежу, привязанный к каталке в дурдоме на Пряжке. Может, мне только что сделали укол галоперидола? Плавание, из которого редко кто возвращается… Уже безумие крылом… Мое тело бесшумно вталкивают с головой в обитую деревянными панелями мягкую стену – струя холодного, светящегося воздуха проходит вдоль позвоночника – и сразу же вынимают с другой стороны. Я опять у себя дома в Майами, но пока не понимаю, зачем я здесь. (Нам вскоре придется понимать это за него.) Тяжелая войлочная тишина царапает глотку. Я прихожу в себя. Душа со свисающими из нее синими, цвета неба, нервами – душа нараспашку – с легким вздохом укладывается на свое место.
Река времени разделилась на два рукава. И я не знал, какое из этих двух времен нужно считать настоящим. Течение в них шло в противоположных направлениях. В одном я все так же несусь на скользком плоту, отчаянно пытаясь сохранить равновесие, совсем рядом с мордовскими концлагерями. Гигантские белые птицы с маленькими головами и очень длинными шеями проносятся надо мной. По обрывистым берегам тянутся бесконечные заборы с колючей проволокой в три ряда и караульные вышки с прожекторами. За ними – смутные, прозрачные люди в ватниках и сапогах. И среди них – трое моих очень близких друзей… Гремящая музыка на танцплощадке в Саранске. «Шумит камыш, деревья гнутся». Отовсюду несется тяжелый гул. Гул советского времени… На поверхность потока из водоворотов, покрытых грязной пеной, выныривают бледные утопленники, безликие упыри-альбиносы. Мелькают позолоченные университетские ромбики на пиджаках. Я из последних сил отпихиваю их, но они всплывают опять и опять, пытаются ухватить, утащить за собой. От усталости ноет плечо. Веки слипаются. Перед глазами все чаще проносятся пустые черные кадры… Непонятно, как долго я плыву. Время здесь течет по иным законам…
Вязкий поток сам собой, точно лист Мебиуса, вывернулся наизнанку, – все внутри перемешалось, сбилось в клубок – и смотрю я на него уже с обратной стороны, со стороны Майами, из американского рукава, медленно и привычно струящегося между подводными камнями и скандалами моей семейной жизни… Покачиваются солнечные блики на воде. Я плыву на спине, прижав руки к телу и вытянув их венами вверх. И лишь сильная боль в плече не дает забыть, откуда возвратился. Не дает забыть о том, что происходило всего несколько секунд назад, но в другом полушарии земли. Верчу головой, пытаясь понять, в каком направлении течет сейчас мое время. Хотя и понимаю, что это не важно. На самом деле я живу одновременно в обоих местах.
Боль понемногу уползает вниз, через все тело в левую ягодицу и застревает там.
И тут сквозь давно уже не модные роговые очки я увидел устремленный на меня тяжело ограненный, неподвижный взгляд. Смотрел кто-то очень одинокий, задыхающийся, только что вынырнувший на поверхность. Седеющая щетина, как слой инея, покрывала впалые щеки. Это было мое безглазое отражение. Симпатии к себе оно не прибавило… Да, это, несомненно, был я – узнал себя, хотя хмурая физиономия с перекошенными очками, застывшая в текучем зеркале, и была совсем непохожа на ту, что хранилась в памяти… Ничего хорошего эта встреча не предвещала…
Долго изучал помятый слегка лик в очках, изучал узкогубый рот – хозяин его явно с трудом с ним справлялся – с двумя морщинами, начинавшимися у крыльев носа и уходившими в подбородок. Наполненные тьмой, они были будто глубокие скобки, отделяющие каждое мое слово от слов, произносимых другими. Вот человек, говорящий отдельно.
Мы с человеком, говорящим отдельно, не отрываясь смотрим друг на друга. Игра в гляделки. Я не выдерживаю первым: запустил в зеркальную глубину свою скользкую, неуверенную улыбку – не всю улыбку даже, а только ее маленькую часть – и отвернулся. В онемевшей гортани стало холодно и сухо, будто после анестезии. Разозлился, загасил окурок и отошел к открытому окну. Отражение недоуменно поглядело мне вслед.