Двое и одна - Григорий Марк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во что бы то ни стало нужно было увидеть человека, приехавшего с ней! Как можно быстрее! Для этого пришлось взять напрокат машину с затемненными стеклами. Каждое утро в течение нескольких дней неумелый соглядатай, преодолевая отвращение к себе, торчал напротив собственного дома. Возбужденное ожидание сменялось скукой, а та, в свою очередь, оборачивалась циничными рассуждениями о супружеской неверности, которыми я безуспешно пытался себя успокоить. Я понимал, что за все эти подсматривания по головке меня не погладят. Мысли были маленькие, горячие, будто думал даже не головой, а головкой – и воспоминания жгли ее – совсем другим моим органом, с которым она так любила нянчиться. Наконец однажды увидел, как она выбежала в нарядной приталенной кофточке и в той же непотребно короткой юбке, огляделась по сторонам и вскочила в ожидавшее такси. Кто-то сидел внутри. Минут через пятнадцать они остановились на окраине города у дешевого мотеля, напоминавшего лагерный барак. Здесь было их место.
Когда подъехал, они уже входили, и не успел его разглядеть. Схватился за руль и долго сидел оглохший: дверь, закрывшаяся за ними, была точно дубовая доска, которой саданули по темени… Черная волна, расходившаяся от их двери, медленно накрывала мотель, накрывала с головой меня. Помрачение рассудка. Все вокруг стало сплющенным, плоским, как фотография, и ослепительно черным без единой примеси других цветов. Деревья вдали, кирпичная стена мотеля, мусорные баки возле нее, перила балкона, окна засы€пало вдруг алмазною сажей… Она была настолько яркой, что даже сейчас, через много лет больно глазам… Потом начали проступать отдельные участки, будто кто-то водил слабым фонариком в абсолютной темноте. В темноте, в которой нечем дышать. Багрово-красные нити прожигали ее во всех направлениях. Исчезали, появлялись снова. Фонарик светил все ярче. Краски понемногу возвращались, вещи начали приобретать глубину. Вспыхнула нестерпимо белым огнем зажженная солнцем дверная ручка в их номер… она до сих пор горит в моей памяти…
Через десять минут я не выдержал и позвонил по мобильному. Сразу ощутил ее прерывистое дыхание, в которое явно вплеталось хриплое, чужое, и увидел – слишком хорошо увидел! – как в нескольких метрах отсюда она сидит, закинув руки за голову, на чьих-то поросших белыми волосами бедрах и, уверенно покачиваясь, курлычет со мною по телефону. Тяжелые наливные груди с коричневыми, пупырчатыми сосками описывают в воздухе маленькие круги… И вдруг с отвращением почувствовал, что мой член нетерпеливо шевельнулся под брюками. Он знал, что хочет. В отличие от головы…
Не дожидаясь, пока она ответит, отключился, закрыл глаза, но продолжал отчетливо ее видеть. Изображение было на внутренней стороне век. И стереть его мне никогда не удастся.
В русском языке «измена» – то же самое, что «предательство». Предала – передала себя другому. Отдала в пользование. В английском вроде не так. Но я-то вырос в России.
Изменяет… и ничего не изменишь… пойми, из-ме-ня-ет… Из меня это… вырвано… с мясом…
Ее кожа чуть-чуть золотистая. Волосы пахнут весенним солнцем. Запястье, ладонь с поперечною странною линией. Сквозь иссеченный сеткой морщинок Венерин бугор незаметно уходит куда-то на тыльную сторону, перерезая широкую линию жизни. И там пропадает… Каюта с шкафами и узким, привинченным к стенке столом. Тесный душ. В него втиснуться можно лишь боком. Там кафель хранит наших спин отпечатки.
Концерт персональный под утро. Сверканье какой-то мелодии Моцарта-Верди. Она надевала рубаху и брюки мои. Потом лихо сдвигала огромную кепку. Окно превращалось в овальный витраж, и в каюту струился расколотый вдребезги солнечный свет. В нем любой ее жест был немым продолжением голоса. Я, подперев кулаками небритые щеки, внимательно слушал, как уличный звонкий мальчишка выводит блестящие йодли и фиоритуры, выруливает виртуозно рулады и связками голосовыми легко тормозит на крутых поворотах и снова взлетает наверх. Мое ухо вместить ее голос не может. Она умолкает и долго смеется над новеньким мужем, лежащим в постели с дурацкой улыбкой… И каждая жила была в моем теле натянутой туго струной, ожидающей прикосновенья…
И еще была палуба, где мы стояли с распухшими от поцелуев губами, качаясь от счастья. Держались за поручни, глядя на море, совсем одуревшие после двух суток в постели. Тогда я еще мог читать по ее глазам. И в них были стихи, те, что мне предстояло потом написать. Трехэтажный «корабль любви» с оглушительным ревом, похожим на тысячекратный оргазм, подходил к Форт-де-Франс в Мартинике. А я, – тот, кого давно уже нет, – весь влюбленный в нее, говорил, говорил. Ей под ноги стелил душу свою, словно красный ковер, чтоб вошла по нему в мою жизнь…
Картина, медленно всплывшая в памяти, залита солнцем, пропитана влажными, сочными красками, будто слой прозрачного лака, который ее покрывает, еще не обсох…
Все это вырвано из меня. Выдрано с мясом. Дымится теперь на помойке, забрызганное чужой спермой. И моей вины тут нет!
В тот же день – всего через пару часов! – она в своей много повидавшей ночнушке неторопливо и осторожно, – боялась что-то в себе расплескать? – разгуливала по квартире. А я мрачно смотрел в стену, ожидая, чтобы она наконец спросила, в чем дело. Но она не замечала. Голые плечи были густо заляпаны невидимыми отпечатками его рук. Сжимала и разжимала ягодицы, словно чувствуя внутри мягкие толчки. Ленивая, рассеянная усталость была в каждом движении. Чужое семя, – маленькие, белые, хищные головастики – наверное, еще бушевало внутри. Любовь всегда входила в нее через узкую, горячую щель внизу живота, и сразу же там тонула. И я вдруг понял, что этот вход теперь для меня закрыт. Даже воспоминания о том, что так любил делать с ней, воспоминания о ее прекрасной, яростной ненасытности, стали невыносимыми.
Самое страшное: она врала, изворачивалась и была удивительно искренней, пока я собирал свои пожитки. Для нее не ложь, а только маленькая военная хитрость. А я ловил каждую брошенную фразу. Но не мог поймать. Словно вода сквозь пальцы. Тайное, ставшее явным, совсем очевидным, теряло свои очертания, оборачивалось тайным опять. Еще немного, и поверил бы ей – что-то в глубине души нестерпимо этого хотело, – а не собственным глазам! И тут случайно увидел на стуле возле нашей раскрытой семейной постели свои брюки. Они обвивались вокруг ее платья, мерцавшего неверным зеленоватым светом, насиловали его. Платье выгибалось навстречу им. Я уверен, она специально так их положила. Чтобы напомнить… Не только слова, но и вещи успела она приручить, втянуть в свое вранье. Здесь ничего уже не принадлежало мне.
Через два дня после моего ухода она появилась у меня на работе вечером, когда все разошлись. Без косметики, в том же самом платье, которое на стуле совсем недавно обнимало мои брюки. На ней не было лица. В мертвом неоновом свете то, что было, напоминало скорее плохо прилаженную маску. Годы отделяли ее от ленивой, уверенной в себе женщины, разгуливавшей передо мной в прозрачной ночной рубашке.
Не давая мне опомниться, зачитала вслух невидимый текст: она презирает себя за то, что сделала, это ничего не значит, того человека не любит и никогда не любила, все ему объяснила, и он уехал из города, ей ничего не нужно, она будет ждать, она знает – будут другие, и она хочет быть лишь одной из них… Когда же она замолчит?! Фразы продирались сквозь меня, царапали изнутри и уходили, оставляя за собой кровавые следы. Знаков пробела между словами не было. В конце каждой из фраз черные ресницы опускались и ставили сдвоенную точку.
Я начал массировать виски€ и сразу ощутил острую боль. Ощущение было, будто сквозь голову из одного уха в другое тянут рывками колючую проволоку, по которой идет ток.
Внезапно пробудился кондиционер, захрипел запрятанной глубоко в стене глоткой, и под его густой заунывный стон ее голос, медленно набухавший слезами, продолжал настойчиво кружить вокруг. Метался, петлял, не находил себе места. Искал трещину в стене, которой я пытался отгородиться. Я слушал, но слушал очень отстраненно. Не сердцем, а головой и даже не головой, а только ушами. Слушал и не слышал. Связи между словами, которые, не задевая, огибали мою голову, и тем, что они означают, исчезли. Слабый, но отчетливый запах лжи шел от них.
Когда она наконец затихла, вид у нее был совсем жалкий. Еще минута, и здесь, посреди моего стеклянного закутка, она опустится на колени. Недоставало лишь сложенных в мольбе рук и глаз, поднятых к небу. Сцена выглядела бы впечатляющей.
«Закрою на ключ, – неожиданно произнес кто-то внутри меня, – брошу ее на пол и вы… Чтобы лежала здесь у меня под ногами и не могла двигаться!» Наверное, желание унизить, отомстить, наказать так отчетливо проступило у меня на лице, что она быстро повернулась и вышла.