Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люлю, конечно, тогда не понимала (как теперь) про тайны. Что они везде, вокруг, всякие. Но они были же и тогда, и елочная тайна, самая, может быть, таинственная, так поразила Люлю маленькую, что ее едва унесли из залы. Но елка продолжалась во сне: с плачем Люлю проснулась ночью: «Ушла! ушла! Елка ушла!». И так не верила, что не ушла: «Я слышала, как она стучала!», что ее понесли в залу, к елке. «Видишь? Вот она. А огоньков нет — это она спит. А ты ее будишь». Люлю с серьезностью посмотрела на елку, тихонько до веточки дотронулась. И сама в постельку назад попросилась.
Потом еще была елка, опять вся в теплых огнях и в своей таинственной тайне. Но теперь, новая, которая будет скоро, потому что скоро Рождество, — о, теперь…
Люлю идет, в пуховой своей шубке, с Грушей, по Московской улице. Мимо тумб скользят и скрипят санки. Голубые, белые вывески, золотые, на солнышке, буквы. Вот большая, любимая. Люлю громко читает: «П!.. У… П. у Ч!.. КОВ… Пуч-ков». «Это Пучкова торговля», — как всегда говорит Груша. Люлю не понимает хорошенько ни торговли, ни Пучкова, и ей все равно: ей весело и странно, что из золотых палок выходит почему-то смешное слово, а из других, черных, выйдет, если она захочет, другое…
Но она не хочет. Украшения в окне опять вернули ее к елке. Люлю не думает словами. Слова — это, чтобы говорить, называть что-нибудь или читать, как Пучкова; а когда самое важное и таинственное, то оно тут само, — и больше ничего. Елку она, думая о ней, не то, что видит, а еще как-то громадно обнимает со всех сторон. И тут же, рядом с невидимо-видимой будущей елкой, у Люлю теперь еще другое, — другая, совсем новая, неожиданная тайна. Это случилось недавно. Это — просто мамина гостья, она часто приезжает днем. И когда приезжает, Люлю уже не хочет играть; она тащит за руку Грушу из детской, потихоньку; но они не сразу идут в гостиную, а бродят сначала по всем комнатам; потом уж в гостиную. Груша у двери остается, а Люля, как мышка, прямо за мамину спину на диван, и там затихнет.
Мама занята разговором; Люлю не слушает, ей только бы незаметно из-под маминой ласковой руки выглядывать и смотреть… на гостью. Люлю ничего о ней не думает и совсем не думает, что любит ее. Любит она маму, папу, бабушку… Грушу; а это — это совсем ведь другое. Или если уж все-таки любит, то как елку; нет, как именно ту елку, которая ей видится; которая могла уйти и не ушла.
Впрочем, так как Люлю не рассуждала, то и мы не будем этим заниматься. Да и неизвестно еще, нужны ли здесь вообще рассуждения.
Одно в Люлю крепко: тайну должна она хранить и сохранить от всех, во что бы то ни стало. Об этом она тоже не думала, но это было так.
Гостью зовут… все равно, Люлю знает, конечно, но не очень помнит. «Она» — и довольно, и все. Люлю хочет от нее только чтоб она ыла, больше ничего. Чтоб Люлю на нее смотрела, а она чтоб этого не
видела, не заметила. И, едва гостья вставала, Люлю выскальзывала из-под маминой руки, стараясь потихоньку убежать к Груше, пока еще говорят, не обращают внимания; а то вдруг увидят, вдруг мама заставит прощаться!
«Куда вы, куда вы, Любовь Ивановна?» — кричала Груша, едва поспевая за Люлю. А Люлю неслась по коридору, нарочно припрыгивая, чтобы и Груша чего не заметила; хотя неизвестно, что могла бы заметить Груша, если б Люлю не припрыгивала.
Раз Люлю видела «ее» во сне. Она была совсем такая же, как наяву: лицо такое же, и ямки на щеках, и черная бархатка на шее, и — главное — так же была «она». Сидела в гостиной и разговаривала, а Люлю с тем же восторгом на нее глядела; только, хотя мама на диване, было не страшно: Люлю и во сне вспомнила, что это она видит сон, а не мама, а мама о нем не знает. Проснувшись, веселилась: «она» есть и во сне, и наяву; во сне такая же, только лучше.
Груша-няня — человек болтливый; а так как была она при Люлю неотлучно, то и болтала, даже к ней и не обращаясь, все равно без перерыва, что в голову придет. И такое, подчас, незанимательное, непонятное: Люлю не слушала. Раз, среди трескотни, вдруг «ее» имя:
— Уж такие эти барышни хорошенькие, уж такие хорошенькие, — прямо красавицы! Куда нашей Ольге Максимовне до них!
— Что? — насупившись, проговорила Люлю. Она выцарапывала в это время глаз из разбитой головы куклы, нелюбимой.
— Ольге Максимовне, говорю, тете Оле, куда до них! Такие красавицы!
— Что это — красавицы? Молчи, пожалуйста. С гадостями.
— Это барышни-то эти — гадости? Уж скажете, тоже. Все любуются… Всякий видит.
— Нет, гадость, гадость! Никто не видит! Гадость!
Люлю топала ногами, ревела, и долго бы не успокоила ее испуганная Груша, если б не догадалась шепнуть, что у лакея Петра есть, со вчерашнего дня, два белых кролика с красными глазами, и он принесет их показать.
Елка, темная, холодная, громадная, — до самого потолка, — была уже в зале. Пахло от нее сосульками, скипидаром, мохом и немножко мышами. Ее нынче еще можно было видеть, а завтра, с утра, двери в залу плотно запрутся: елку будут одевать, и пока она не сделается настоящей елкой, Люлю ее не увидит.
Одевают большие. Люлю не задумывается, как это они делают, ей все равно: она уже проснулась в беспокойном тумане ожидания, плохо кушала и капризничала… немножко, впрочем; но ничем не могла заняться. Груша болтала некстати: «Ну, а что, Любовь Ивановна, подарят вам нынче! Я знаю, да сказать не велено!». Как будто в этом дело! Потом говорила, сколько гостей наедет, — туча! Люлю знала, что приедут и разные дети знакомые, что было ей неприятно; лучше бы елка для нее одной вся. Ну, и большие… и «она», конечно. Вот самое главное: «она» — и елка. Елка — и «она»…
Большие уж давно в зале; то и дело отворяется и затворяется туда дверь. А вот стали приезжать и маленькие; их сразу ведут в детскую. Поздоровавшись с Люлю, они уже не обращают на нее внимания, как и она на них: сидит, прижавшись к няне, молча, и холодно смотрит, слушает глупую болтовню. Дети все немножко старше Люлю; есть семилетние даже. Толстенькая курносая Валя Митрофанова, ровесница Люлю, еще ничего; а вот Лидочку Белявскую терпеть нельзя, такая она шумная, с мальчиками дерется, к большим пристает и ничего не понимает.
Две девочки приехали с гувернанткой. Люлю старается не смотреть на толстую, старую француженку, ей страшно: мама сказала, что у Люлю тоже будет гувернантка… потом. Хорошо еще, что потом…
Торопливо пробегая, заглянула в детскую тетя Оля: «Соскучились, дети? Люлюшка, не сиди сычом! Через две минуточки, ждите!».
Может, и правда две минуточки, только были они ужасно длинные. Но все-таки прошли. Двери раскрылись. Не топоча, без шума, дети двинулись в зал. Крепко вцепившись в Грушину руку, шла Люлю и, по правде сказать, ничего не видела, пока теплый запах воска, теплое, мерцающее сиянье не обняли ее. Много еще чего было, на что смотреть, но для нее слишком довольно этого сиянья: в сиянии, тут же, стояла — «она». Не с большими, которые толпились вместе, поодаль, а как-то отдельно, под самой елкой. Была в белом, без бархатки, с белым цветком-розой в волосах, — какой Люлю ее никогда, во сне даже, не видала: но ведь никогда не видала она ее и вместе с елкой, всю в огнях…
Люлю стояла неподвижно, словно в землю вросла, и смотрела, смотрела… Дети теперь шумели, кричали, визжали, обегая елку кругом. Подошли большие, что-то говорили, коробки раскрывали… «Кук-ля! Кукля!» — пела курносая Валичка. Борик сопел над какими-то колесами. Люлю не двигалась; следила только глазами за «ней»: вот, она огонек поправила, сняла хлопушку; большой Вася говорит с ней, — и как он смеет? — просит о чем-то; вот она улыбается… «Люлю! Что же ты своего подарка не смотришь?» — говорит кто-то и подает ей большого, пушистого коричневого медведя с настоящей мордой. Люлю взяла, не взглянув (некогда!), выпустила Грушину руку и, с медведем в объятиях, все так же молча, без улыбки, стояла и смотрела, смотрела, смотрела…
Потом была музыка, играла на рояле гувернантка, дети танцовали, и визжала Лидочка Белявская. Потом — как-то скоро — нижние звездочки стали, одна за другой, гаснуть, елка делалась все бархатистее, только головка, под потолком, еще светилась. Дети опять зашумели, — кажется, их увозили; прощались.
А Люлю кто-то взял, с медведем, и посадил к себе на колени. Это Нина Филипповна, гостья противная, всегда так громко хохочет. Они сидят теперь, — все оставшиеся большие, — в уголку, в зале, где, под пальмой, — маленький диванчик и кресла. Люлю не любит Нину Филипповну, но теперь это ничего, потому что с ее колен прямо перед собой она видит и темную елку («глазки закрыла, заснула») и — «ее», всю светлую, с белым цветком-розой, под белой лампой, которую только что зажгли. Обеих сразу, и елку, и «ее» видит Люлю; и, прижимая к себе неживого, чужого медведя, смотрит, смотрит…
— Поглядите-ка на Люлюшку, — сказал вдруг дядя Коля, он сидел рядом с Ниной Филипповной. Нина Филипповна захохотала, а мама проговорила спокойным голосом: «Ей давно спать пора».