Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отто?
Франц кивнул головой, а я ушел.
Ночью проснулся от ужаса: темнота комнаты была наполнена сонмом визжащих ведьм. Я еще не знал, что это ветер, не знал, что такое ветер Бестры. Это не наяву и не во сне. Точно в сорокаградусном жару летел я сам куда-то в бездонную пропасть вместе с этим полчищем орущих ведьм, грохочущих и хохочущих дьяволов. Не было похоже ни на бурю, на грозу с громом; ни на что не похоже. Ни одной мысли в голове — только этот режущий визг. Мне стало казаться, что и я сам, и все тело мое визжит, пролетая темные пространства.
К утру я пришел в себя, хотя визг продолжался. Попробовал встать, — ничего, встал. К изумлению — увидел даже, что красавица Мария несет мне завтрак, — идет по внешней лестнице к дверям балкона. Золотые волосы бились у ее лица, платье, как мокрое, обнимало ноги.
Я набрался мужества, приоткрыл дверь. Думал, меня оглушит, но звук уж, кажется, не мог усилиться. Мария ловко вошла, поставила поднос на столик, что-то говорила, улыбаясь, но слов расслышать было нельзя.
Весь этот день — день удивлений.
Клара пришла ко мне, но так как и ее я расслышать не мог, она взяла меня за руку и бесстрашно повела, сквозь весь этот серый ужас крика и лета, — наверх. Там, в большой и пустой комнате, мне показалось еще невозможнее: к визгу цимбалы какие-то присоединились, металлические звоны…
В углу был накрыт чайный стол. Черно-сизое море в белых локонах смотрело в окно. А за столом сидел Франц.
Он улыбался, улыбалась Клара, смеялись девочки. Мне стало стыдно. Голоса Клары я еще не мог расслышать, но крик Франца начал понимать. Оказывается, он очень любил этот ветер. Он знал, что я, с непривычки, потеряю голову. Но пора ее найти…
Клара улыбалась, у нее было приятно взволнованное, даже порозовевшее лицо. Франц был любезен, наше чаепитие выходило премилое, но я все-таки не совсем еще понимал, что вокруг меня творится и говорится — даже на каком языке. То будто по-немецки, а то по-французски. Или вдруг по-итальянски. Я улавливал отрывки фраз, слова, неизвестно кем произносимые, иногда нелепые, которые явно никому из нас не могли принадлежать. Например, откуда вдруг это: «Voglio bene… voglio tanto Ьепе»?.. [42] Ведьмы, конечно, издеваясь провизжали…
И — хлоп! Камнем вдруг упала тишина. Никогда я не думал, что она может упасть так тяжело. Я глядел, раскрыв рот, на Клару, потом на Франца. Все молчали. Франц улыбался.
— К этому тоже надо привыкнуть, — сказал он тихонько (мне показалось — ужасно громко). — Только не радуйся: еще вернется. Воспользуемся, впрочем, минуткой: проводи меня.
Он встал.
— Но Monsieur не успеет… — Клара поглядела на меня с жалостью.
— Ничего, это будет первый урок. Идем, mon ami[43]. Да не надо шляпы, что ТЫ!
Мы вышли.
Да. Удивительный день! Начался удивлением, продолжался и кончился. Удесятеренный вопль и вихрь, после каменной тишины; мы с Францем на острой тропе, крепко друг за друга держащиеся; и этот разговор в вихре… почему, однако, я уже хорошо слышу Франца, а он меня?
Я, кажется, понял трагедию Франца. И очередную его, сегодняшнюю, муку понял. Словами рассказать, как я понял, — нельзя, конечно. Расскажу потом словами, но заранее знаю, будет решительно не то.
Догадался я также, что еще что-то здесь, около Франца, постороннее путается, досада какая-то, печаль какая-то для нежно-жалостливого его сердца. Но еще не знал, где она, откуда.
Узнал после.
VIII ПередышкаНужные цветы, вероятно, расцвели, потому что отложенный праздник в Pax снова был назначен.
Незадолго до него, я проснулся однажды с необыкновенной легкостью в душе, в теле и в памяти. Бывают такие странные… ну не полосы жизни, для полос слишком кратко, но промежутки, когда все важное, тревожащее, точно отступает, отпадает от тебя; знаешь, что оно есть, иной раз даже предчувствие чего-то важного в будущем есть, или было вчера… А сегодня — ничего нет, кроме легкого и милого настоящего.
Бестра, я думаю, — город, где особенно часто случается это с людьми. Такое уж ее свойство-Прекрасное утро мое не для меня одного встало странно прекрасным: Клара смеялась внизу с какими-то старыми англичанками, смеялась пробежавшая вниз Пранказия. А когда я вышел к Восточным воротам в городе и разболтался со знакомыми мальчиками у старой стены, я увидел Франца, да такого веселого, с таким беспечным лицом, что мне стало совсем хорошо. Франц держал в руках букет совершенно необычных голубых роз: они растут только в саду signore il dottore, это его тайна! Франц заходил к нему в сад, и смешной этот доктор Бестры преподнес ему розы, с гордостью.
Мы условились, что я приду вечером: у Франца нынче день работы. Право, и он, как я, не думает сегодня ни о чем!
А я пока решил слазить на Monte Venere. Гора не гора — острая серая скала, как раз над виллой Pax. Наверху — крошечное селенье и старенький монастырь.
Забавная эта гора — Венеры. Как все забавно и мило в Бестре, теплой, пахучей, бело-голубой. Издревле свободны ее граждане, старые и юные. Всем это известно, известны и старые ее привычки, обычаи мирной жизни. Но юность буйна, а добрый порядок нужен. И carabinieri [44] (их целая пара) за ним все же следят. Смуглые юноши, от Восточных ли, от Западных ли ворот, если черту порядка, бывает, переступят, — посылаются, с отеческим наставлением, в ссылку: ненадолго, и недалеко, всего-то на гору Венеры, в старый монастырь. Не строгий, ну а все же юноши этого не любят и ведут себя, большей частью, добропорядочно.
Мне у Венеры понравилось. Тишина какая! У монахов пряники винные. А ссыльных не случилось.
Вечером у Франца… давно нам не было так весело. Мы болтали глупости, хохотали, шутили с Пеппо, с Нино; они тоже разошлись, как никогда. Только Джиованне держался в стороне. Самый красивый! Нет, Нино тоже очень хорош. Из райского сада несло такими благоуханьями, что голова тихо кружилась и опять это тихое, безвольное блаженство… Под конец уж и говорить не хотелось: так сладостно блаженное томление.
Месяц давно закатился; ночь, как чернила, как тушь китайская; в двух шагах не видел я ни Франца, ни его кресла. Но я чувствовал Франца. Его и себя вместе чувствовал — в одном, а что это «одно» было — неизвестно; что-то вроде томительного счастья.
Пробили далекие городские часы.
— Как поздно, — сказал я, но не двинулся.
— Подожди. По нижней тропинке дойдешь в пять минут.
— Нет. Слишком темно.
— Тебя проводит… Джиованне. Нет, Нино. Нино, возьми фонарь. Легкая тень метнулась по веранде. Мерцающий огонек зажегся, осветил на секунду кресло, глицинии, бледные черты Франца…
— Ecco, signore[45].
Мы с Нино на крутой скользкой тропе. Налево — скала, выше — полуразрушенные стены города. А направо — черное ничего: однако оно чувствуется громадным и пустым. Только густые запахи его наполняют, но я уж, кажется, перестаю их слышать.
Моя рука лежит на узком плече Нино. Я гораздо выше Нино (мы ведь с Францем почти одного роста). Я чувствую худенькое плечо сквозь тонкую ткань рубашки. Качающийся огонь снизу освещает нежное, смуглое лицо, особенно незнакомое в этих теневых неровных лучах. Моя рука скользит, протягивается дальше… она уже на другом плече Нино. Весь он ближе ко мне, совсем близко… Мы еще идем, но все тише. Тише колеблется круг света. Моя рука скользит…
— Signor… Signor… — шепчет Нино.
Я тоже шепчу какие-то простые слова. Наклонившись, ищу его лица, ищу губами его свежих губ.
— Oh, signore… Impos… [46]
Знаю, знаю эти шепоты, это «нет», которое всегда звучит «да, да…».
Но что случилось? Точно чья-то холодная рука ласково отстранила меня от Нино. И я разжал объятия. Прислонился к скале. Неподвижно и бессмысленно глядел, целое долгое мгновенье, на неподвижный теперь огонек фонаря на земле, пока огонек не закачался снова. Шепот Нино я продолжал слышать, но как-то не слушал, не понимал. Кажется, Нино шептал, что мы уже выходим на большую дорогу, что она вот «gia qua»[47] и что «i carabinieri sono adosso… sono adosso…» [48].
Мне было это теперь решительно все равно.
Дома я запер окна, ставни, зажег свечу, присел на постель.
Сердце билось редкими, тяжелыми ударами, словно было оно во мне ужасно большое.
Что случилось? Почему я?.. Нет, Франц не понял бы меня. Да и кто понял бы, если я сам себя не понимаю?
Франц сказал бы, пожав плечами: «Ну да, вы все так… Если б Нино был не «он», а «она»…
Но это неправда! Неправда! В памяти мелькнула далекая история Ранней юности, ницский карнавал, глаза Марсель, — чьи? Кто это, «он» или «она»? Я не знал, я не думал об этом, Марсель была (или оыл) для меня «ты»… Единственное «ты» в мире…
А Нино — прежде всего, и наверно, не «ты». И тогда уж безразлично опять, «он» ли, «она» ли. Потому что Нино тогда — «оно».