Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Видите, — добавила она, опуская книжку, — у меня лучшая, и не грешная, а единственно-праведная надежда. Здешняя, земная любовь… земная надежда… стоит ли муки то, что проходит? Послушайте святых: все здешнее ничтожно, не нужно… Есть иной, лучший край. И туда — это тоже Жуковский сказал, — «Туда через могилу путь; в могиле ж — только отдохнуть».
Она умолкла. В молчании ее, как и в словах, не было грусти. Был все тот же светлый, ровный, отдохновенный покой. Что нарушит его? Он неуязвим. От страха сама надежда, — эта, — как щит. Годная могилка, расцветают розы, сердце — уповай…
Я шел от Марьи Марковны домой. Тихая, темная, черная была ночь. Не скрою: тогда, только еще на переломе живой моей жизни, — холодом могильным повеяло на меня из этой души. Точно заглянул я в тихую, темную, ласковую — пропасть. Где она, эта женщина, кто она? Не только ли серая, мертвая колонна памятника над могилой в ограде? Он, тот, чья это могила, жив, может быть… а она — жива ли?
Странным страхом полна была душа. Но была она уже ранена жизнью. И от того, после безглазого страха, куда-то сникшего, почувствовал я… зависть. Всем ведь дано знать пытку надеждой и ужасом потери, пытку любви. Но матерям дано ее знать в пределе. Не блаженна ли имеющая силу вольно выпить чашку до дна сразу, чтобы сказать потом сердцу — отдохни в уповании, не похожем на обманную надежду земную?
Впрочем, я старался не судить, зная, что рассудить этого до конца нс сумею. Скоро уехал и — много лет прошло, а я о Марье Марковне ничего больше не слышал. О сыне ее — вспомнил, что еще раньше слышал: ранен был какой-то Боровиков на северном фронте. Может, и не он.
Но не раз, за долгие эти, тяжкие годы, вставало передо мной спокойное лицо Марьи Марковны. Ограда церковная, родные клены, розы на могилке… Думал я о Марье Марковне и тогда, когда о матери друга моего Володи узнал. Тысячу дней, тысячу ночей провела она в пытке надеждой и страхом, а когда, наконец, убили Володю на юге красные, сердце не успело отдохнуть: умерла она от горя и сама, через месяц. Не успела поверить, что -
Там, в долине рая,Жизнь для нас инаяРозой расцветет.
ТАЙНЫ
РассказПожалуйста, не смейтесь: Любочка этого терпеть не может. Ее еще зовут не Любочкой, а просто Люлю, как она назвала себя, когда была маленькая, когда у нее были «года»; теперь, с некоторого времени, у нее «лета» (пять). С летами, хотя Любочка очень ждала их, мало что переменилось; все так же «большие» находят Люлю девочкой избалованной и дикой; все так же они что-то скрывают, а многого сами не понимают; все так же отвратительно громко хохочут. Хохота Люлю совсем не могла выносить: вздрагивала, хмурилась, а то начинала и реветь.
Люлю разговаривала только с няней своей Грушей, не маленькой, но не очень и большой, от которой требовала неотступности, днем и ночью: да еще с бабушкой в мезонине. Мама — не в счет, с мамой и некогда разговаривать, с ней нацеловаться не успеваешь; и мама — немножко сама же Люлю. Что немножко, что не совсем, — это Люлю узнала вот как: она видела во сне сад, и что с мамой в саду гуляет. А когда спросила маму, помнит ли она об этом, мама покачала головой и сказала: «Ведь ты же видела сон, а не я». Это было непонятно, мама во сне так же видела сад, как Люлю, но спрашивать, даже маму (не то, что других больших!) Любочка не хотела: и тут, очевидно, была тайна, — как везде и повсюду кругом. Тайна же — это всегда то, о чем нельзя спрашивать, стыдно, страшно, да и бесполезно, особенно больших: наверно не скажут, если и знают; выдумают что-нибудь нарочно. Самое большее, что можно, — спросить не прямо, а так, обыкновенное, подходящее… Любочка вся, раз, замерла от ужаса, когда шестилетний кузен Вася прямо спросил, за обедом, почему в супе плавают кружки. Ему ответили, что это масло. Он поверил, хотя знал же, что масло твердое и белое, а кружки прозрачные. С Васей, и с другими мальчиками и девочками, Люлю еще меньше говорила, чем с «большими», и не играла. Совсем ничего не понимают!
Насчет сада и мамы во сне, Любочка думала одна и могла только придумать, что сны видятся изнутри. А внутри — я. Мама говорит: «Не я видела». А видела я, Люлю. Значит, сны отдельные. Значит, мы с мамой, во сне, отдельные… Это-то так, но и так — еще хуже тайна. Да их, впрочем, не оберешься. Почему слова, например? Почему каждое что-нибудь значит, но если какое-нибудь все повторят, — «муфта, муфта, муфта»… оно уж ничего не значит? А есть такие, которые сами значат — тайну. Любочка не знала этого сперва и, услышав слово «болонка», спросила. Ей сказали: «Маленькая собачка». Нарочно сказали: потому что когда Люлю увидала из окна маленькую собачку, закричала: «Болонка! болонка! Принеси мне сейчас болонку!» и собачку принесли, все стали гадко хохотать: «Какая же это болонка? Это дворняжка!». Про «устрицу» Люлю уж и не спрашивала; сама ее себе вообразила. И когда раз шли оне с Грушей — няней на даче, по дорожке, и выскочила, через дорожку прокатилась, устрица, вся круглая, в серых иглах, и Люлю закричала, в восторге: «Устрица! устрица!» — Груша только головой покачала: «Что вы, Любовь Ивановна, можно ли это говорить!».
Если большие очень пристают — Люлю умела поставить их на место. Один из дядей, — Коля, — громадный, черный (сама Люлю ужасно мала, бледные волосы завиваются слабыми локонами), дядя этот особенный приставала. Шарады выдумал: первое имя Лю, второе тоже Лю, и целое — глупая девочка. И опять: первое Лю, и второе Лю, а целое — капризная дурочка. Отгадала?
Люлю только глядела, насупившись, а потом говорит:
— Я тоже шараду. Первое мое имя Ко, второе Ля, а целое… — тут она задумалась на минутку, потом, как отрезала:
— А целое — бессмертный дурачина!
Когда кругом захохотали, Люлю не удостоила раздражиться, взяла Грушу за руку и — в детскую.
Люлю приметлива: она, кроме тайн, заметила, что если ждешь чего-нибудь, думаешь, будет вот так, — будет непременно не так. Тетя Маша поехала в лавки: «Я тебе, Люлюша, подарочек привезу». Целый День оне с Грушей гадали, какой подарочек. Всякое придумывали. Только бы не конфет! боялась Люлю. Груша утешала: «Что вы! Оне знают, что вы не любите!». А тетя привезла именно конфет и обиделась, что Люлю целый час громко ревела.
Мало того, что большие тайн не понимают. Они любят обманывать, сами не зная, зачем. «Папино завтра рожденье». «Что это, рожденье?» — спросила Люлю. «А папа завтра родится, будет маленький ребеночек, в колыбельке лежать, у-а кричать». Люлю промолчала, но поверила. Когда же, на другое утро, увидала, что папа выходит из спальни, в лисьей своей тужурке, точь-в-точь такой же большой, как вчера, — бросилась Груше на руки и опять заревела. Никто не понимал, почему; а она вовсе не на папу обиделась, — на обман.
Это уж давно, впрочем, было. Теперь она редко чему верит, сама соображает. Если с большими — осторожно, ничего им не рассказывает, не спрашивает и не верит, то хорошо, что они есть. Даже гости. Они приезжают больше тогда, когда Люлю уже спит, привозят игрушки; и утром Люлю сейчас же, — еще Петр полы не подмел, — стремится в гостиную: какие игрушки? Бывают разные: куклы со шлейфами, карета с лошадьми и кучером, ферма с деревцами и коровками… Люлю серьезно разбирает их, расставляет, оценивает… редко любит. Они должны быть в гостиной, гости должны их привозить… ну, а нравиться — они могут и не очень все нравиться. У Люлю есть одна только любимая: это большой, черный, картонный медведь без морды. Так-таки совсем без морды, пустота спереди, и видна его серая картонная изнанка. Этого медведя не гости привезли: его Люлю отняла у бедной девочки, к которой попала она с Грушей случайно: мама велела Груше, с прогулки, письмо занести маме этой девочки. Медведь и тогда был без морды, но, должно быть, имелась в нем какая-то прелесть, потому что девочка, хозяйка, любила его без памяти. Впрочем, других игрушек у нее и не было. Люлю, едва взглянув, заявила: «Хочу, чтоб он мой. Хочу, хочу!». Девочка заплакала, мама ее растерялась. Трушг вздумала уговаривать Люлю: «Мы лучше найдем, купим, вот он без носу!», но разве можно не верящую Люлю уговорить?
Кончилось тем, что медведя спрятали, обманув девочку, что спрятали от Люлю, а на лестнице девочкина мама тихонько сунула его, завязанного в большой платок, Груше. И торжествующая Люлю водворила безмордую тварь в детской, за своей сеточной постелькой.
Скоро Рождество. Люлю знает: если зима, снег, если для гулянья надевать надо белую пуховую шубку с такой же муфтой на шнурочке, — значит, скоро Рождество. Что такое Рождество? Это — елка. А елка… Игрушки, подарки, конфеты (которых она не любит) у Люлю всегда, всякий день, она привыкла. Но елка — не то, и елка, только если Рождество. Давно, давно, когда Люлю была маленькая, то есть когда еще никаких ей не было, как теперь, «лет» (пять!) — она помнит: тоже случилось Рождество, — елка, в первый раз.